На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Чирк-чирк!.. Сухие стебли, листья…

Главы из повести

́СЖИГАНИЕ ЛОЗ

С каким рассеянным прищуром греет сегодня солнце дедушкину старенькую кепку и мою макушку!

Сколько невидимой доброты разлито в шевелении воздуха!

Что за ласковое, мягкое тепло с утра пораньше разлилось во всю ширь небесного купола, до самых его краёв! До тех краёв, за которыми, как я знаю про себя, больше уже ничего не бывает, потому что разве мало нам всем и этого света?

От колодца по межевой тропе мы поднимаемся с дедом в гору мимо соседских подворий и огородов. Он идёт первым и, как-то особенно сосредоточенно похмыкивает про себя. Левый карман его потёртого пиджака топорщится. В мастерской ещё, перед дорогой увидел я, как он сунул в этот карман какие-то ножницы с короткими, загнутыми в одну сторону лезвиями, похожие на птичий клюв.

Для чего они, такие? Куда мы идём? Спросить бы? Да уж очень много по пути всего вокруг разного-преразного, что и спрашивать некогда.

Одних только бабочек в небе сколько! Вот уж кто умеет радоваться вешнему теплу! В их прихотливых перепархиваниях с места на место – такое беспечное веселье, такая кружащая голову свобода, что и я начинаю припрыгивать на ходу, взмахивать руками. Может быть, бабочки даже умеют петь, еле слышно попискивают от восторга, перекликаются с птицами, с петухами и с выводком жёлтоклювых цыплят, что перебегает поперёк тропы вслед за сварливо шипящей квочкой?

Разомлевший воздух кишит ласточками, скворцами: где-то в подоблачном мареве висят невидимые жаворонки и безостановочно просыпают на нас свой свежий серебряный хохоток.

Но скворцы-то, скворцы, – как их только земля всех умещает! Сытые, довольные, с каким-то фыркающим, журчащим звуком проносятся тучами с огорода на огород, расхаживают вразвалочку по грядам, молча вертят глазками с боку на бок, выискивая в земле какое-то с осени сюда запавшее семечко. А то враз облепят ближайшую грушу. А то копошатся по старым скворешням, шипят по-кошачьи. Или вдруг примутся орешки, что ли, разщелкивать? Иногда, если прижмуришься, покажется: это не скворцы вовсе, а тёмные пригоревшие куски сала шкворчат на большой сковороде.

А свежие ростки трав вдоль тропы! И на эту братву готов я пялиться неотрывно. До чего все нарядны, каждая в свой цвет: ярко-зелёные, жёлтые, розовенькие, сочно-багряные, в масть свекольной мякоти… Ай да травки! То узкие как иглы, а то наподобие изогнутых птичьих коготков, клювиков, плотно сжатых или жадно разомкнутых, будто для хватания пищи. А то какие-то диковинно заломленные, будто петушиные гребешки… Да не от них ли самих исходят все эти звуки дня: трогательное попискивание, залихватские трели, шорохи, скрипы, треск, взвизги, шкворчание, пересмех, перепорх, блаженные вздохи, детское покряхтывание, потягивание в тёплых земляных кроватках?

От них, наверняка, от них! Только мне прислушаться некогда. И некогда подглядеть за каждым ростком, бережно наклонясь над ним, затаив дыхание, чтоб не спугнуть. Уж тогда бы я наверняка увидел, как они раззевают навстречу солнечному дыханию свои клювики, как наливаются алым соком их гребешки и хохолки, как протыкают зелёные шильца, жальца, иглы и острые язычки всё, что мешает им на пути к свету: старые жухлые листы, какие-то усохшие стебельки, всякую травную рухлядь, прошлогодний сор и хлам, и как медвяный прыткий коготок, поднатужась, отваливает в сторону целый ком земли.

Вприпрыжку нагоняю деда, потому что он, вижу, остановился, крутит головой, то ли с восхищением, то ли с укором:

– Ого! Яки́ ж воны́́ повырасталы!

– Кто, диду? – озираюсь и я на всякий случай.

– Та ло́зы.

Он окунает руку в карман, достаёт оттуда ножницы-кривули. Несколько раз щёлкнув в воздухе ножницами, проверив, не потеряла ли упругость пружина, которая их разжимает, он свободной рукой подхватывает ближайшую к нему краснокожую ветку, что красивой полудугой отвисла от невысокого, похожего на необструганную деревяшку стволика.

Не успеваю и глазом моргнуть: лезвия звонко клацают у самого почти ствола, а гибкий прут летит к моим ногам.

Поднимаю его, разглядываю. Это и есть лоза? Обычная вроде бы ветка, но – ещё и лоза. От её среза исходит кисленький, удивительно жалостный дух. Так почему-то и хочется лизнуть срез прута. Да и на вид лоза мне очень-очень нравится. Это не то, что всякая другая ветка – яблоневая, сливовая, дубовая… У лозы прут чистый, без шипов и грубых наростов. Она гнуткая, эта лоза, с вишнёво-красной, младенческой какой-то кожицей, чуть растрескавшейся там и сям. А ножницы дедовы клацают почти беспрерывно, да ещё со щегольским птичьим прищёлком.

Гляжу: утолщённая макушка стволика затопорщилась множеством отростков-коротышек. Жалкий обкорнанный уродец – вместо пышного, прыщущего лозами во все стороны куста. И для чего так?

Но дедушка пыхтит в усы довольно:

– О-о!.. К осэни будэ добрый виноград.

И отходит к следующему кусту. Снова заполняют воздух весёлые сочные щелчки. Но мне досадно. Вернуться домой, оставить его одного? Ишь, какие дела: он собрался обстричь все-все лозы, все-все кусты подряд? А тут их во-он сколько! В три или четыре линии выстроились, один стволик за другим, от нас – и выше в гору. Беспокойство то проникает в меня глубоко, то отпускает. Разве мой дед может делать что-нибудь плохое? Я никогда не видел, никогда ни от кого не слышал о нём, чтобы он сделал что-то плохое.

– Кляц-кляц!..Цыть-цыть!..

Я, наконец, не выдерживаю, окликаю его дрожащим голосом:

– Ди-и-иду?

Он оборачивается, глядит с недоумением. Хмыкает, наклоняется до земли, сгребает целый пучок только что срезанных прутьев. Не спеша идёт в мою сторону.

– Цэ всэ старэ́… Старэ, розуми́ешь? Воно не дасть би́льшэ доброго плода.

Небрежно кидает пучок под ноги, подгребает к нему прутья от ближних обстриженных стволов. Потом распрямляется, снимает со своей взмокшей лысины кепку, отирает сырой лоб рукавом пиджака, крестится мелким крестом и говорит как-то не по-своему, торжественно.

– … якоже розга изсохнет, то собирают ея и во огнь вметают... И сгорает!

Но, будто спохватившись, нахлобучил на лоб кепку и уже обычными своими всегдашними словами заговорил:

– А дэ ж вого́нь? Трэба ж вогню запалы́ты.

Трещат в его ладонях ломкие стебли прошлогоднего бурьяна. Я тоже, на дедушку глядя, сгребаю на меже всякую травную ветошь, подпихиваю сухие эти комки под горку хвороста. Дед уже извлёк из внутреннего кармана серую тряпицу, в которой у него, знаю, хранятся кремень с огнивом и ветошь. С помощью их он искры высекает, когда нужно цигарку запалить.

Но кусок тёмно-рыжей ветошки ему теперь даже не понадобился.

Чирк-чирк!.. Сухие стебли, листья с едва слышным писком скруживаются в спиральки, седые, чёрные. Узкая змейка дыма, минуя прутья, проворно пробирается наверх. Первые оранжевые языки пламени исчезают вместе с дымом, но это не значит, что костер тут же и угас. Просто огонь стал прозрачным, его вообще не видно. Но только протяни туда руку – сразу укусит. Прекрасные мои лозы начинают в плавящихся струях жара потрескивать, пошипывать, изгибаться, лопаться.

А он снова ушёл вперёд, опять звякает проворными лезвиями.

– Давай – сбыра́й всю лозу до вогня! – кричит мне. – Щоб нэ згасло.

Моей досады как не бывало. Я улыбаюсь: теперь и для меня есть дело!

Не торчать же всё время на месте, глазея на огонь! Я кидаюсь к обстриженным кустам, нагребаю охапки прутьев побольше, тащу к костру. Нужно лишь постараться свою ношу подкидывать на самую середину, а то огонь уже, оказывается, проел малую дыру в груде лозы.

– Щёлк-щёлк! – хохочут кривули-ножницы в дедовой руке. Звуки лопаются в воздухе, будто поддразнивая друг друга. – Щёлк-щёлк?.. А що? А що?.. А ничого! А ничого!

Я сную взад-вперёд – ещё! ещё!

– Щёлк-щёлк! – трещат ветки в пламени. Выстреливают угли, вонзаются в рыхлый пепел.

– А що цэ такэ́?.. Що цэ такэ? – подсмеивается над нами скворец, чёрно-блестящий, как головешка, выкинутая из печи.

Чем быстрей ношусь я от дедушки к огню, тем прожорливей становится костёр. Уже широкий круг седеет в его середине трубочками пепла. Значит, надо подгребать на порожнее место груды прутьев, что остались по краям кострища. Но я немного побаиваюсь. Жар так и пышет в лицо, щиплет руки.

А дед? О-го-го, как далеко он уже поднялся в гору! И удивительно, подстриженные им стволы-болванчики больше не кажутся мне уродцами. Они будто стряхнули с себя то, что мешало им, путалось в ногах. Для них, похоже, начинается теперь какая-то новая, бодрая, даже весёлая жизнь.

Игра огня всё более привораживает меня. Одурманивает голову вешний свет, горячий воздух, источаемый лозами дух с кислинкой…

И как-то забываю про всё, про всех. Таинственная власть прозрачного пламени, струи жара, плавящие небесное стекло, отделяют меня от всего мира. Сплю с открытыми глазами? Ожидаю ли чего-то необычного, чудесного? Или просто-напросто нежусь в объятиях всевластной лени? Не знаю, сколько времени длится это забытьё, пока ровно нарастающий шум, как дыхание большого ветра, не накрывает меня…

Это дедушка, оказывается, приволок огромную охапку веток, из-за которой сам едва виден, – чтобы накормить напоследок огонь досыта.

И уж потом вялого, переполненного вешними шумами, звонами, дуновениями, отводит меня домой.

21.04.09

Тарас

Есть в нашей хате такие углы и пространства, о существовании которых я, при всём своём любопытстве, узнаю́ лишь нечаянно. Сколько раз пробегал-проходил по короткому коридору, – то на улицу, то с улицы – мимо какой-то невзрачной двери и не догадывался, что за нею – кладовка, а под ней ещё и подпол.

И вот тёплым осенним вечером вижу: из тёмной этой кладовой выкатывает дедушка на двор неохватной толщины бочку, и слегка крякнув, ставит её на попа.

Кажется, два или три дня назад я уже видел её перед хатой. Но она стояла не одна, а в соседстве с другими бочками, и не показалась такой громадной, как сейчас, когда мне пришлось быстро от неё пятиться по коридору. Из её гулкой порожней глубины ворчало что-то басом: раз-дав-лю-у-у!

А тогда бабушка носила вёдрами воду, выливала её в бочки и смотрела, не потечёт ли из щелей. Если потечёт, объяснила она мне, значит, дубовые клёпки рассохлись, и нужно чтобы вода в бочках постояла, и тогда дерево снова разбухнет, само закроет свои щели. Я смотрел на эти тёмные, сочащиеся трещинки между рёбрами, ожидая, что тёмные потёки вот-вот исчезнут, но быстро устал от такого ожидания и куда-то отлучился. Может быть, привлекло меня квохтанье курицы, которая на радостях громко докладывала всему куриному селу, что опять снеслась? Для меня ведь такое происшествие тоже было немаловажным. Я уже знал, что многие наши куры забираются нестись в норы, вырытые ими под горой сухих стволов подсолнуха, и наловчился, просовывая руку поглубже в тайники, извлекать то одно, то другое ещё тёплое яичко. Бабушка часто поощряла такую расторопность моей же находкой,­ в жареном или варёном виде.

Вот что!.. Все те бочки и бочонки тоже были, значит, из кладовки и даже из подпола, но я не видел, как их выносили и вносили назад, потому что, наверное, на ту пору спал.

А сегодня, хотя свет вечерний уже неумолимо сменяется сиреневыми сумерками, разве уснёшь! Я же чувствую по какой-то особой размеренности, даже торжественности дедушкиных движений, по его похмыкиваниям в нос: предстоит что-то по-настоящему важное. Ну, как пропустить?

Приладив под бочку какие-то дощечки, чтоб она стояла ровно, не шатаясь, он уходит в ту же кладовку и, вижу, выносит, оперев на живот, обхватив снизу руками, какой-то тяжёлый деревянный короб с изогнутой металлической ручкой на боку.

– А ну, поможить… поставыты… пресс! – прерывающимся голосом подзывает он бабушку и маму. Женщины мгновенно оказываются на подхвате, и вот уже короб, или, как он его только что назвал, «пресс», чуть не с грохотом нахлобучен сверху на бочку. Дед в задумчивости пятится, будто хочет со стороны оценить всё целиком сооружение. Пячусь и я заодно, да как-то неловко получается, потому что едва не усаживаюсь во что-то мягкое, тёплое.

Корзины! Я же видел, как днём на подворье привозили тачками с нашего виноградника эти заполненные с горбом корзины. Когда их за ручки опускали на землю, корзины поскрипывали и покряхтывали, будто сами испытывали удовольствие: смотрите, люди добрые, вон сколько в нас уместилось гроздьев, большущих, спелых!

И дед Захар сказал тогда, стоя над корзинами:

– А що?.. Добрый уродывся тарас!

Знаю, есть в хате нашей один Тарас. Он висит на стене, над календарём: лысый, усатый, в папахе, в кожухе нараспашку. И я замечал: дедушка часто поглядывает на усатого дядьку с молчаливым уважением.

А это что за Тарас?

– Виноград такий: тарас, – подсказывает бабушка. – У молдаван купылы лозу. То такий сорт. А е лидия, е изабэла.

Какая ещё Лидия, какая изабелла? Тарас лучше, – решаю я про себя. Это сколько же корзин! Выходит, мы будем его есть вместо хлеба, вместо всего остального, есть всю осень, и на всю зиму хватит… А что не съедим, то бабушка отнесёт на горище, и у нас будет много-много изюма.

Каждая круглая ягода покрыта сизой поволокой. Чуть её сотрёшь, а тарас-то вон какой – тёмно-синий, до черноты. Как ночь. И сладкий, почти горячий от солнца. Только умей отплёвывать косточки, чтоб не хрустели на зубах. Можешь съесть целую большую гроздь, разве кто попрекнёт? И ты уже сыт. И уже без жадности любуешься всеми-всеми, а им и счёта нет. Прижмурься, и померещится: гроздь – это великое множество чьих-то очей, они тайно помаргивают про что-то своё, но не страшное. Или покажется: гроздья тараса – мужские кулаки, набрякшие упругой синей силой. Но есть в корзинах и маленькие кулачки, чуть больше моего…

Дед Захар светлеет рубахой в сумерках, закатывает рукава по локоть, окунает растопыренные пальцы в корзину, ту самую, в которую я чуть не угодил, вырывает из неё большой ком гроздьев, кидает в широко раскрытую и, как различаю теперь, зубастую пасть ящика-пресса. Что-то бормочет про себя, мелко крестится.

И, чуть накреняясь вперёд, медленно, натужно начинает вращать ручку… Из давильни вырываются всхлипы, хруст, чавк, треск лопающихся виноградных кистей. Затем что-то глухо шлёпается о тёмное дно.

Из сумерек выплывают лица всех наших – бабушкино, мамино, тёти Лизы, а между ними и радостное Тамаркино. От разных корзин наперегонки подносят гроздья к зеву давильни. А дедушка, расставив для упора ноги, всё крутит и крутит рукоять с той же натугой, и сок уже поёт в бочке беспрерывно, и хлюпают вниз комья раздробленных ягод.

– Тарррас… тарррас! – трещат и хрустят кисти в челюстях пресса. Шлёп-шлёп… Сок-сок…

А я что же? И мне дайте!

Держу тяжёлую гроздь в вытянутой руке, привстаю на цыпочках, но до края ящика никак мне не дотянуться. Кто-то подхватывает меня сзади подмышки – бабушка? мама?

– Тильки руки не сунь туды – видгрызэ́!

В чавкающую пасть полетело и моё приношение, но руку тут же отдёргиваю от края раструба.

Опустошённые корзины катятся к кусту сирени, в темноту. Нечего им мешаться под ногами.

И мы с Тамаркой, чтоб не мешать взрослым, отходим к хате, прислоняемся к тёплой стене. Слышим, как воробьи или ласточки шевелятся в своих гнёздах под стрехой, уютно попискивают, приготовляясь ко сну. Уже поздний вечер, в такую пору нас тоже всегда отправляют спать. Но сегодня слишком важное что-то происходит, и нам разрешено оставаться со всеми.

– Дид сам вси бочки зробыв, – негромко говорит Тамарка.

– Знаю…

– И обручи з желиза сам склепав, – добавляет она.

– Знаю, – шепчу я и краснею, потому что совсем не знаю, что такое обручи. А потому спешу первым сказать и про другие умения дедовы. – Вин сам и косой косыть, и чоботы шье, и гвоздочки дэрэвянни вбывае, и… и лозу ножнычками стрижэ, бо вин у нас… майстер.

И тут же спрашиваю:

– А що там бу́дэ – у бочци?

– Нэ знаеш? – смеётся Тамарка. – Вино будэ. Выпьеш кружку и будэш пьяный-пьяный, дурный-дурный.

И она, с улыбкой закрыв глаза, что-то бормочет, покачивается и оседает на корточки, показывая, какой я буду дурной.

Мне такое кривляние не нравится, я про себя начинаю на неё сердиться, как тогда, на горке. Но одумываюсь: сердиться – тоже дурость.

Загустевает вечер, наливается горьковатым настоем дыма, что слоится вдоль села. Большие золотые листья в задумчивости опускаются с ветвей грецкого ореха. Земля вдыхает их терпкую свежесть. Фиолетовая темень подступает к нам. Но стена хаты всё так же белеет, будто отдаёт ночи впитанный за день свет.

Нас подзывают. Идём, взявшись за руки, наощупь, чтоб не споткнуться о какую-нибудь корзину.

Пресс уже снят. Бочка доверху заполнена вкрадчивым шорохом. Что-то там большое, тёмное, довольное дышит. И вся внешняя мгла полнится загадочным шевелением.

Дедушка запускает за край бочки черпак, осторожно отгребает гущину в сторону, – и вот посудина перед нами: тяжёлая, полная доверху.

Тамарка отказывается пить первой, хотя она старшая. Я тоже отказываюсь, но совсем неуверенно. Дедушка решает в мою пользу:

– Нэхай малэ́ попье.

После трёх больших глотков я передаю липкую тёплую кружку Тамарке. Потом она мне возвращает, и снова я ей.

Но блаженство насыщения этим ещё невинным тёмным млеком земли так полно, так всевластно, что я, кажется, в тот же самый миг и засыпаю, прямо здесь, стоя на ногах.

27.04.09.

 

Юрий Лощиц


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"