На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Дядя Ваня

Рассказ

Умер он глупо. Просто отказался ехать в госпиталь. Он запретил даже обсуждать эту тему и жене, и детям, и внукам. Как и в течение всей его жизни никто не посмел ему возразить. Хотя ему было далеко за восемьдесят. И любой из его сыновей мог бы, не спрашивая, отвезти отца в госпиталь или ближайшую районную больницу. Элементарная операция по удалению аппендицита спасла бы ему жизнь. Но ослушаться не посмел никто.

В моей душе ничего не шевельнулось, когда отец сообщил мне о его смерти. Я никогда не любил его. Он казался мне грубым и невежественным. А часто и бессмысленно жестоким. Простой колхозный водила. Каким ему ещё быть? Когда он приезжал по колхозным делам в город, то останавливался у нас в крохотной тринадцатиметровой комнате в коммуналке. Из-за раскладушки, на которой он спал, встать с моего раскладного кресла и пройти в туалет становилось задачей циркового акробата. Кроме того, комната заполнялась жутким запахом его носков, пропотевшей одежды и ещё чего-то невыносимо гадкого. Приходилось делать над собой жуткие усилия, чтобы меня не рвало. Я всегда был в ужасе, когда нависала угроза его приезда. Не радовалась и мама. Для отца же его приезд всегда был праздником. Отец любил его и всегда радовался его приезду как ребёнок. А он никогда не приезжал с пустыми руками. Нет, ни для меня, ни для мамы у него никогда ничего не было. Но несколько бутылок водки или самогона были всегда. Они садились «выпить за приезд». Жили мы бедно. Мама всегда экономила. Еды всегда было впритык, и она не любила застолий. Особенно таких. Когда после первых выпитых рюмок отец кричал: «…ну давай ещё что-нибудь закусить, не видишь, брат приехал!» А в ящике за окном (холодильник мы не могли тогда себе позволить) было почти пусто. Отец не умеет пить. А, выпив, вёл себя безобразно, и, самоё главное, уже не мог остановиться и надирался до беспамятства. Мне всегда было стыдно за поведение отца и унижение мамы…. Это так и осталось для меня кошмаром из детства.

Он же всё подливал отцу: «Ты шо ж и з братом нэ выпьеш?» Сам он мог выпить много. Очень много. Невероятно много. И не пьянел. Он легко выпивал бутылку водки и садился за руль. Что было на улице день или ночь для него было совершенно не важно. Он мог не спать по нескольку суток, взбадривая себя водкой, спиртом, самогоном, всё равно чем, колеся в любом направлении, тогда невероятно огромной страны. Немыслимо, но за все годы его работы водителем с ним не случалось не только аварий, даже мелких, но и просто каких-либо происшествий. Начальство ценило его. Он выезжал в любое время. Ехал без остановок на сон и еду, только отхлёбывая из горлышка. Привозил груз, который его машина ни по каким меркам перевезти не могла. Он всегда делал то, что другие не могли. Задача должна быть выполнена! И точка! Другого он не принимал. Слабых он презирал, просто за то, что они слабы. Слова «устал» и «надо поспать» ужасно раздражали его.

Моим двоюродным братьям и сёстрам жилось не сладко. Приезжая среди ночи и опрокинув кузов самосвала он поднимал всех, в том числе и меня, когда я бывал в гостях, заставляя разгружать машину, складывать силос, да всё что угодно….Особенно жаль мне было младших братьев и сестру, которые ревели, с трудом поднимая тяжёлые для них вилы, но работали. Он же стоял как надсмотрщик и следил, чтобы дети делали всё добросовестно, грубо покрикивая. Сказав: «Я больше не могу», – можно было получить... Бил он жестоко. Время от времени доставалось и мне. Это напоминало советские фильмы о фашистских концлагерях. В эти минуты я его ненавидел и готов был убить. Он это чувствовал. Иногда мне казалось, что именно это и доставляет ему удовольствие. Мне кажется, ему нравилось ломать людей. Позже, когда я стал постарше, то стал находить непрямые способы сопротивляться ему, учитывая, однако его силу и старшинство. Возможно, мне это тоже только кажется, но он стал относиться ко мне с уважением. Именно за мою непокорность, хотя и скрытую, которая к тому времени стала выделяться на фоне абсолютной покорности его детей.

  Рукоприкладство было надо сказать большой редкостью. В большинстве случаев оно было ненужным. Он просто излучал какую-то страшную, жестокую волю, которой мало кто мог противиться. Однажды, в один из его внезапных приездов к нам в город он застал отца за вырезанием лобзиком. Тогда это было в моде. В магазинах продавались фанерные заготовки с изображением различных игрушек. Это могли быть зверушки, пистолетики, кораблики да всё что угодно. В данном случае отец вырезал модель, какого-то восточного кинжала. Отец любил меня. А я его. Между нами была некая незримая связь, к сожалению, утраченная с годами. Дома он бывал не часто. И от того, видимо, чувствовал себя в долгу передо мной. Как невыносимо остро я хотел получить этот фанерный кинжал немедленно и прямо сейчас, было ясно. Мой взгляд, напряжённая поза, затаённое дыхание говорили красноречивее всяких слов. Когда мама открыла дверь, и он вошёл, отец, пригласив его присесть, продолжал выпиливать кинжал. Словом, работы оставалось не много. Минут на пять семь. Я чувствовал – то, что отец продолжал работать лобзиком, а не кинулся, как обычно, обхаживать гостя его взбесило. Однако ни слова, ни звука. Он терпеливо ждал. Началось всё с насмешек. Сейчас уже не могу вспомнить точно весь этот разговор. Но содержание его сводилось к тому, что отец тратит на меня время бессмысленно. Что дети никогда не бывают благодарны. «От побачиш, як выростэ, вин тэбэ дурня ще лупцювать будэ», – зло бросил он. К тому времени кинжал был закончен, и можно было садиться за стол. Я держал в руках грубо вырезанную фанерную игрушку и был счастлив. Трудно даже передать на сколько я был счастлив. Я светился счастьем! Отец видел это и его глаза тоже светились. «Вдар його!» – вдруг услышал я властный голос. Он обращался ко мне. Всё, глаза, жест, тембр голоса излучали такую волю, такую внутреннюю силу, такой приказ, который не выполнить было не возможно! Слово не способно передать те чувства, которые в клочья рвали мою душу. Я знал, что этого делать нельзя! Ни при каких обстоятельствах нельзя! Но я оказался не способен противостоять его воле, вся мощь которой обрушилась на меня! «Бый, прямо в пузо бый!» – он не кричал, приказ звучал негромко, но настолько мощно и властно! Из моих глаз катились слёзы. Но мой внутренний бой был уже проигран. И я предал отца! Моя слабая рука едва тронула кончиком фанерного кинжала голубую ткань майки в которой сидел отец. Но я это сделал! «От бачиш», – довольно сказал он отцу. Я рыдал. Я закрылся в кладовке и рыдал несколько часов подряд. Мать, заставшая только последние минуты происходящего и всегда избегавшая грубости и даже просто громкой речи, тихо проронила: «Сволочь». Несколько недель я избегал отца, не смотря на то, что знал о его скором отъезде. Я всё равно не мог заставить себя встретится с ним глазами. Он же напротив всё время искал возможность провести время со мной, зная, что уезжает надолго. Тогда мне было лет пять или шесть…. Но даже сейчас, по прошествии стольких лет, когда душа уже очерствела и мало что может выжать из меня слезу… Даже сейчас, вспоминая об этом, меня пронзает жгучий стыд за моё предательство и на глаза наворачиваются слёзы. Я до сих пор не могу простить себе этот поступок. Себе не могу. И ему не могу. Даже сейчас, когда он уже умер, и я знаю, что должно быть прощено всё. Всё равно не могу. Я до сих пор ненавижу его за то, что он заставил меня это сделать. Ненавижу.... И благодарен.... Благодарен за урок. В течение своей жизни я не раз подвергался моральному давлению. И в детстве, со стороны дворовых заводил. Некоторые из них сегодня известные криминальные авторитеты на постсоветском пространстве... То есть, как бы там ни было, а люди волевые. Они уже тогда такими были. И позже уже во взрослой жизни мне приходилось выходить победителем из не лёгких моральных поединков с людьми, которые были выше меня по положению, должности, званию, располагали большими возможностями. Этот урок дал мне какой-то стержень. По сей день я не могу себе представить ничего ужаснее, того чувства, которое приходит за предательством.

Я не любил их разговоров. Он разговаривал с отцом в такой грубовато-насмешливой манере, какую мог бы позволить себе только человек, стоявший по своему социальному положению на много выше. Он всячески старался подчеркнуть своё превосходство над отцом. Превосходство, которого не было. И не могло быть. Отец окончил два института. Объездил пол мира. Он был во время войны во Вьетнаме. За его плечами были Сингапур, Индия, Индонезия…. Сказочные страны о которых можно было только мечтать, читать и смотреть то, что позволял нам увидеть Сенкевич в своём «Клубе кино-путешественников». Это отец имел полнейшее право относиться высокомерно – снисходительно к малограмотному сельскому водителю, который и мыслей то своих толком сформулировать не мог и даже разговаривал то на каком-то суржике, который мне всегда был противен! Не русский и не украинский... А отец, казалось, не замечал этого унижения. Он боготворил его. И уже в который раз, вспоминал какой-то кожаный пиджак, который он привёз ему с войны, после возвращения из Германии. Я никогда не видел этот легендарный пиджак. Он был сношен ещё до моего рождения. Пиджак этот, а вернее рассказы о нём были в моих глазах символом. Символом и уроком. Детским уроком того, что нет на свете такой, даже очень дорогой вещи, ради которой можно позволить такое отношение к себе даже со стороны очень близкого человека.

Мне не нравилось его отношение к маме. Да и его отношение к женщинам вообще. У него не существовало сомнений, что абсолютно все женщины изменяют своим мужьям и уже на этом простом основании ничего кроме презрения не заслуживают. Женские слёзы рассматривались исключительно как инструмент воздействия на безмозглую и мягкотелую часть мужского населения. Казалось, то, что женщина способна любить, испытывать боль как физическую, так и душевную в его голове уместиться не могло. Для него это были какие-то существа низшего порядка, созданные исключительно для того, чтобы стирать, убирать, готовить…. У них, конечно же, должна быть еда, тёплая одежда (совершенно не обязательно, чтобы она была красива), крыша над головой, конечно же, их нужно было везти к врачу, если заболеют…. Но это всё, как мне казалось, только с целью поддержания в работоспособном состоянии… В нашей семье это воспринималось как дикость. Что давало ему повод считать отца подкаблучником и изливать на него дополнительную долю презрения ещё и за это. Мамы для него не существовало, она никогда не сидела за столом вместе с ними, они никогда ни о чём не разговаривали. И меня особенно раздражало, то, что даже в её присутствии, разговаривая с отцом, он маму иначе чем «она» не называл. Как будто у неё вообще имени не было! Мне было жаль его жену тётю Веру. Эта, изнурённая тяжёлой, никогда не прекращающейся в сельском доме работой, ни на минуту не останавливающаяся, с хриплым голосом женщина, даже не поднимая глаз и просто пробегая мимо, излучала не передаваемую любовь и душевную теплоту. В её огромном переполненном любовью сердце хватало тепла и доброты для всех. Для своих и чужих детей, для собак своих и бездомных. Она не просто кормила коров, поросят и кур. Она разговаривала с ними, гладила, ласкала. Поила голубей изо рта. И те слетались к ней, даже когда она просто выходила во двор с чашкой. Когда я был маленьким, мне особенно докучал огромный гусак, ходивший за ней по пятам и охранявший её, как собака. Всё живое любило её! Возможно, так она получала любовь, которой никогда не получала и уже не надеялась получить от мужа. А он гонял и строил её как солдата первогодка. Когда он возвращался домой, она как-то так напрягалась и подтягивалась, ожидая команд и приказаний. А он тоном инспектирующего генерала неторопливо отдавал команды и указывал на то, что ещё не было сделано или, по его мнению, было сделано плохо. После чего он ел, выпивал свой традиционный граненый стакан водки и либо уезжал, либо ложился спать. И тогда у тёти Веры спадало напряжение, на лице мелькала радость, что жизнь возвращалась в свою колею. А я переполненный ненавистью к нему, боролся с непреодолимым желанием расплакаться, обнять её и пожалеть. Однажды я не справился с собой…. Мы сидели с тётей Верой на летней кухне с глиняным полом среди гусей, кур и индюшек, высиживающих цыплят и, обнявшись, плакали. Я жалел её, а она почему-то жалела меня….

Я уехал в Москву, когда мне было пятнадцать. Отца направили на работу в Вену. Мама и младший брат поехали с ним. Я остался один…. И больше никогда не восстановилась та наша семья, которую я помню до своего отъезда в Москву. Нет, были времена, когда они уезжали и возвращались, я учился, и мы все вместе какое-то время жили под одной крышей. Но даже, когда я жил под одной крышей с ними… я всё равно оставался один.

Я никогда с тех пор не виделся ни с ним, ни с братьями, ни с сёстрами, ни с тётей Верой. Однако воспоминания остались неизменными…. И моя память и детское мировосприятие оставили свой след о нём именно таким. Я, по-прежнему возвращаясь в те годы, вспоминаю его таким и только таким. Вспоминаю без любви и с обидой. С обидой не за себя, а за тех, кого любил и сейчас люблю….

Отец позвонил как всегда не вовремя.

– Иван умер…. Послезавтра похороны. Свозишь меня? С тремя пересадками я не доеду….

Отцу не откажешь – ему восемьдесят два. И с тремя пересадками ему действительно не доехать. И потом, ещё идти четыре километра по грунтовой дороге. А на дворе дождливая промозглая осень. Отцу и вправду самому не добраться. Придётся ехать, хочешь, не хочешь. Все планы рухнули.

Дороги качеством нас никогда не радовали, но девяносто километров до поворота на грунтовку мы проехали довольно быстро. На небольшой скорости «погребли» по раскисшему чернозёму к видневшемуся на горизонте хуторку. Я очень сомневался, что моя «Шкода» переберётся через залитую водой балку. Но матерясь в душе, вслух я не произнёс, ни слова. Отец сидел молча.

***

… Пролетели десятки лет. Но всё осталось по-прежнему. Даже дом выкрашен в тот же цвет. И груши в палисаднике почти не изменились в размерах, только стволы ещё больше поросли лишайником….

Дядя Ваня лежал в гробу посреди комнаты, в которой тоже ничего не изменилось. Та же мебель, те же занавески на маленьких, не открывающихся окнах, те же металлические кровати с никелированными «шишечками» и плюшевый «ковёр» с изображением лебедей.

Изменились только люди. Братья и сёстры поседели. С племянниками и племянницами я не был даже знаком. Только тётя Вера внешне почти не изменилась. Она не плакала. Только как-то по-особенному обняла меня и долго не отпускала. И от этого стало ещё горше. Шло отпевание. Запах зажжённых свечей и звук, даже не слова, а именно звук молитвы что-то растопили во мне. Возникло какое-то раскаяние и чувство вины за то, что я забыл о них, что они как и я постарели, а я за все эти годы не нашёл времени встретиться, не нашёл тепла для них. Мне было стыдно, что я не знаком со своими племянниками и никому из них ни чем не помог. Пробудилось осознание потери каких-то неосязаемых нитей родства, непоправимости и безвозвратности прошедшего.

От хутора осталось две жилых хаты. Теперь останется одна. За кладбищем никто уже не следил. Поэтому дядю Ваню похоронили в шести километрах от дома. Возле соседнего села.

Людей пришло не много. И когда стали, раздавать наскоро пошитые из, неведомо как сохранившегося, красного плюша, подушечки с военными наградами оказалось, что многим пришлось нести по две. Там не было юбилейных наград. Дядя Ваня относился к ним с редким презрением. Получив их на каком-нибудь мероприятии, вернувшись домой он неизменно повторял один и тот же ритуал:

– От ише одну бряцалку далы за тэ шо й доси не сдох. Трэба було тоди давать, колы було за шо.

После чего швырял их на навозную кучу. Наливал традиционный стакан водки. Несколько минут стоял со стаканом в задумчивости. Молча, стоя выпивал и говорил: «Зэмля йим пухом».

На день Победы он всегда одевал только три награды, которые видимо были ему особенно дороги: первую свою медаль «За отвагу», орден «Славы» и орден «Красной звезды». Я, конечно, знал, что наград у него больше. Но, что столько! Даже представить не мог. Я многого о нём не знал. Я собственно не знал о нём ничего. Собственно во время этих похорон и поминального обеда я всё и узнал. Всё, что мне следовало бы знать намного раньше.

На похороны приехал его сослуживец, воевавший вместе с ним. Странный и внешне страшный старик с исхудавшим лицом, на котором выделялся крючковатый нос. И взгляд полусумасшедших чёрных как маслины глаз, от которого мороз пробегал по коже. Он не мог ходить без самодельной палочки, но выглядел довольно бодрым. Он был старше дяди Вани. Прилично старше. Но на похороны друга приехал. Через таможни и границы приехал из Воронежа! Он первым говорил, когда засыпали могилу. Непривычно акая и глотая окончания, он почти через предложение с непередаваемой гордостью повторял:

– Мы служили в войсках Берии…

За поминальным обедом он мне рассказал многое.

  Дядю Ваню не взяли в армию, когда началась война. И, наверное, не столько по возрасту, а скорее всего потому, что до хутора, на котором до пятьдесят восьмого года и электричества то не было, а уж дорог то и подавно добираться ради одного призывника в той суете и спешке просто не стали. Просидев три дня у большака, по которому за это время не прошла ни одна машина, решил пешком в райценр не идти. Призвали его уже, когда наши армии шли на запад. Он попал в войска НКВД. Это была боевая часть, где царили прядки ещё более жестокие, чем обычных регулярных частях. На войне человеческая жизнь вообще ничего не стоит. Здесь же она стоила ещё меньше, чем ничего. Потери этой части были сравнимы только с потерями штрафников. Задачи, перед ними ставились такие, с которыми никто больше справиться не мог. Практически не выполнимые. Выполнить задачу – почти верная гибель. Не выполнить уж точно верная смерть, но уже с позором и от рук своих же. Если записать всё, что рассказал мне старик, хватит на хорошую книгу. Почти каждый день они просыпались, чтобы умереть. Почти каждый день их был подвигом. Почти за каждый день они заслуживали награды. Но получали их крайне редко. А справедливо и по заслугам почти никогда. Чаще по какой-нибудь начальственной придури, случайному распоряжению. В общем, как карта ляжет. Отдыхали на ходу и пополнение приходило к ним на ходу. Всегда самые крепкие и самые лучшие. Опытным взглядом они без труда определяли, кто уже с первого задания не вернётся. Кто выживал в первые полгода, имел шансы... Недостаток выносливости, слабость почти всегда были причиной гибели товарищей, и считались тягчайшим преступлением. Этого не прощали. Со следующей операции этот боец, как правило, не возвращался.

Война для дяди Вани не закончилась в сорок пятом. Они оставались в Германии ещё шесть лет. Разыскивали и ловили военных преступников. Если бы не приехавший старик, то о том, что тот, кого я считал полуграмотным водилой, в совершенстве владел немецким, не узнал бы не только я, но и его дети.

И ещё одна история, рассказанная стариком, поразила меня. Там в Германии, когда уже отпраздновали Победу, закончилась война на Дальнем Востоке, и страна возвращалась полным ходом к мирной жизни, один из товарищей дяди Вани, прошедший с ним всю войну с его первого дня был убит. Убит он был скрывающимися фашистами. Командование отнеслось к этому, как к рядовому эпизоду. Мол, такое на каждом шагу бывает. Смерть стала обычной и обыденной. Не то чтобы их не стали искать. Но того рвения и напряжённости, с которой работали в начале, уже не было. Дядя Ваня расценил это как предательство. Он исчез из расположения. Восемь суток он отсутствовал. По законам того времени это дезертирство и верный трибунал и расстрел. Спасло его только то, что через восемь суток он привёл шестерых пленных немцев и среди них двух важных эсэсовцев. Поэтому он получил только взыскание.

«А зори здесь тихие» отдыхают. В чужой стране, а не в своём лесу. Один. Скрываясь равно и от своих и от чужих. Что он ел? Где спал он эти восемь суток? И спал ли вообще? Он один, а они вшестером. Он смог, а они оказались не способны сопротивляться. Он смог, потому, что был выкован жестокой и безжалостной машиной, не признающей никаких аргументов и оправданий. Он был выкован из другого материала, чем они. Потому и смогОн вернулся домой, когда другие уже давно отстроились и начали мирную жизнь. Ему снова не дали передышки.

– Принимай колхоз

Планы поставок. Посевные без семенного материала и техники. Люди, которые хотят забыть то перенапряжение военных лет и не хотят смириться с тем, что окончание войны не принесло спокойствия и отдыха. Привыкшие воевать и получать из тыла они не стремились работать добровольно. Эти испытания он принял. Самым тяжёлым стало другое испытание. От него потребовали «стучать» на районное начальство. Как умеют «уговаривать» он знал лучше многих. Он уехал в город и устроился водителем. Водителей не хватало. Его не тронули. Через два года он вернулся домой. И всю оставшуюся жизнь проработал водителем в колхозе. Это была та страна, где каждый мог быть хоть маленьким, но начальством, что давало определенные блага, но он отказался от благ, не стал прогибаться... У дяди вани не было слов и девизов. Для него целью жизни было мочь всё и не прогибаться. Он не прогнулся. От того он и относился к отцу с некоторым высокомерием, потому что отцу по роду его деятельности приходилось уступать и идти на компромиссы.

Но от сказанного тётей Верой я оторопел.

– Вин любыв тебэ

– ???

– Ото перед тым, як ты до Москвы пойихав. Як до нас прыйизжав. Ты до трасы пишов, а вин дывыця и каже: «Колька клятый, з нього толк будэ. А з наших ни», – и зитхнув так…

Чего-чего, а уж этого я никак не ожидал. Я не был добр к нему, а он не был добр ко мне. Он вообще ни к кому не был добр. Даже к собственным детям. Дядя Ваня был выкован из особого материала. Всю жизнь требовал от других быть такими же, не понимая, что такими как он могут быть далеко не все. Он безжалостно «ковал» всех тех, кто был поблизости и прежде всего своих близких. Не щадя и калеча. Искалеченная войной и суровой жизнью душа его принимала доброту за слабость и безволие, которые, он ненавидел. Он не вернулся с войны. Нет, он не погиб. Он приехал домой. Но так и остался на войне. До конца своих дней он жил по тем военным неписанным законам, которые принял, когда формировался его характер. Мне кажется, что он не поехал в госпиталь и умер, потому что так решил. Он не хотел умирать слабым и немощным. Он просто решил, что пришло время.

Николай Машкин (г. Николаев)


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"