Не знаю – сам ли себя так называл этот человек
или это было прозвище, данное ему другими, но так его звали все. Должно быть, я
видел его много раз, потому что очень отчётливо помню его лицо, фигуру, одежду:
лицо очень загорелое до половины лба, верхняя часть лба – совсем белая, нос с
горбинкой, волосы на голове и бороде белые, а брови – совсем чёрные, глаза
зеленовато-коричневые с каким-то золотистым отливом; роста он был небольшого
(заключаю это из того, что он был не выше моего брата Сергея, которому в те
времена было, вероятно, лет 13-15), худощавый, подвижный, очень лёгкий на ходу,
он всегда носил на голове порыжелый и помятый котелок, шинель солдатского
фасона из очень толстого серо-коричневого сукна, белые холщёвые штаны, онучи и
лапти. Рубашки он не носил, зато носил две толстые чёрные цепи,
перекрещивавшиеся на груди и на спине. У него всегда были чистые руки, и я,
очень чуткий на запахи и брезгливый, никогда не слышал, чтобы от него дурно
пахло. Всех – от стариков и старух до маленьких детей – он называл «братишками»
и «сестричками», никогда ничего не просил, но принимал милостыню, если это была
еда. Денег никогда не брал и съедобного никогда с собой не уносил, а ел тут же,
и ел мало.
Я не помню никаких других нищих и странников,
которым бы разрешалось входить на террасу, а Мотыльку это не только
позволялось, но я помню, как папа сам пододвигал ему плетёное кресло.
Два эпизода связаны в моей памяти с Мотыльком.
Я сидел с ним рядом на ступенях террасы. Шинель
на груди у него раскрылась, и я в первый раз увидал на нём чёрные цепи и
большой, то же чёрный, крест, висевший на их скрещении.
– Что это у тебя, Петя? –
спросил я.
– А крест, братишка. Чай,
и у тебя на груди крест есть?..
– Есть, только
маленький...
– Так ты и сам не велик...
Ну-ка, покажи мне твой...
Я проворно вытащил за цепочку поверх ворота
свой крестик и привешенный вместе с ним образок Божьей Матери.
Мотылёк приподнял пальцами крестик и образок,
посмотрел их с обеих сторон и сказал:
Я обернулся к мама,
сидевшей на террасе и спросил:
– Мама, можно мне с Петей
крестами поменяться?..
– Если Петя захочет, то,
конечно, можно, – ответила мама. Петя оглянулся на мама, улыбнулся и сказал
мне:
– Умница у тебя матушка...
Ну, отцепляй мой крест, коли хочешь меняться.
Он распахнул шинель, чтобы мне было удобнее.
Помню, что кожа у него на груди была белая-белая. Цепи на скрещении были
скреплены толстой проволокой, кончавшейся крючком, на котором и висел крест.
Крест был с выпуклым изображением распятого Христа и очень большой, так что
нижний конец его спускался до половины живота. Чтобы снять крест с крючка, надо
было приподнять его, а я – как ни старался – не мог этого сделать. Крест был
слишком тяжёл для меня. (Потом я узнал, что крест и цепи были чугунные.)
– Ну, что же ты! –
поторопил меня Мотылёк.
– Да я не могу снять...
Очень тяжело... Ты сам сними, – сказал я.
– Э, нет. Коли не можешь
снять, – значит, Бог не хочет... Значит, нельзя нам меняться! И Мотылёк
запахнул свою шинель.
– Да и зачем? – прибавил
он, помолчав, и, повернувшись к мамб, спросил:
– Правду я говорю
сестричка?
– Да Петя. Говорят, что
каждый должен нести свой крест, – ответила мама.
– Что ты, Петя! –
удивилась мама, – я никакой тяжести не чувствую...
– Потом почувствуешь. Ох,
как тяжело будет! Всем тяжело будет, сестричка. Да Господь тебя пожалеет, ты не
бойся...
Мама встала и подошла к лестнице.
– О чём ты говоришь, Петя?
– спросила она, – я не поняла...
– Поймёшь, поймёшь, –
пробормотал Петя и вдруг заторопился, встал, подтянул свой пояс и поднял с
земли плетёную лубяную сумку, с которой всегда ходил.
– Ну, я пошёл, братишка, –
сказал он мне, – ты матушку-то береги, один ты у неё остался...
И не прощаясь с мама, он повернулся и быстро
зашагал от террасы к въездной аллее.
Я слышал всё, что сказал Мотылёк, но,
наверное, не запомнил бы его фраз, если бы много лет после этого эпизода не
нашёл их записанными в одной из тетрадей мамб. Описание всего разговора мама
начала словами: «Сегодня приходил Петя – блаженный – и говорил странные вещи.
Наверное, он опять видел какой-нибудь необыкновенный сон». Комментариев
никаких не было. Я только из этой записи узнал, что мама считала Петю
блаженным. До прочтения этой записи я помнил только, как пытался снять крест с
вериг Пети, а его разговора с мамб не помнил. Второй эпизод, связанный с
Мотыльком, я особенно помню потому, что в первый раз видел, как страшен папа в
гневе.
Мотылёк приходил к нам, его всегда угощали, и
он с видимым удовольствием ел всё, что ему предлагали. Особенно он любил
варенец, который посыпал каким-то душистым порошком, названия которого не
помню, – красновато-коричневый порошок, который употреблялся для некоторых
кушаний. Я не любил его, и мне его не давали.
Как-то Мотылёк пришёл, когда я был на террасе
один. Я, по примеру взрослых, предложил ему сесть и спросил, не хочет ли он
есть.
– Да коли побалуешь варенцом, – пожалуй, и
съем, братишка., – отвечал Петя.
Мама не было дома, и я пошёл к папа объявить
приход Пети и спросить насчёт варенца.
Папа что-то писал.
– А, Петя! Сказал он, – я
минуты через три выйду к нему. Ты его угости чем-нибудь.
– Он хочет варенца, папа.
– Прекрасно. Скажи Кузьме,
чтобы он подал ему варенца, сахара, и всего, что полагается. А я потом приду...
Не знаю, какую должность занимал Кузьма – у
него были ключи от буфета, он же накрывал стол и объявлял, что обед готов.
Кузьма служил у нас недавно и временно, – он заменял старого Петра, лежавшего в
больнице после какой-то операции. Он знал несколько французских слов, завивал
волосы на голове, и от него всегда пахло одеколоном и потом. Я его не любил. Я
пошёл к Кузьме и сказал ему, чтобы он подал на террасу варенец...
– Это для кого же, mon prince? –
осведомился Кузьма.
– Для Пети, для Мотылька.
– Для этого бродяги?
Извините-с. Без приказания madame la princesse я ничего ему не дам-с.
– Папа сказал, чтобы вы
подали варенец...
– Коли так-с, сейчас
подам...
Я вернулся на террасу, и через минуту Кузьма
принёс туда на подносе горшочек с варенцом, сахарницу, блюдечко и ложечку и
молча поставил всё перед Петей. Я заметил, что не было вазочки с душистым
порошком, и сказал Кузьме:
– Вы забыли это, как
оно... чем посыпают...
– Посыпано сверху-с, mon prince! –
ответил Кузьма и ушёл.
Петя с улыбкой посмотрел
ему вслед и сказал мне:
– Зачем ты утрудил этого
большого барина, братишка? Видишь, он весь вспотел даже от огорчения... Расчёт
возьмёт теперь, чтобы мне не служить... Сегодня уйдёт...
Он перекрестился несколько раз, взял ложечку и
начал есть.
Я стал смотреть в сторону, зная, что не
полагается смотреть, когда другие едят.
Вдруг Петя страшно раскашлялся. Я обернулся и
увидел, что он весь покраснел, держится обеими руками за грудь и из глаз у него
текут слёзы. Кашель продолжался, страшный раздирающий кашель. Я не знал, что
делать, и очень обрадовался, что в это время на террасу вышел папа.
Он сейчас же налил из стоявшего на столе
графина стакан воды и подал Пете. Петя жадно, захлёбываясь, между приступами
кашля выпил всю воду и прохрипел:
«Ещё... ещё дай...» Кажется, он выпил четыре
стакана и только тогда немножко отдышался.
– Что случилось, Петя? –
спросил папа, – отчего это вдруг такой кашель?
– Огонь, братишка, огнём
горит, – отвечал Петя и показал на горшочек с варенцом.
Папа взял горшочек,
заглянул внутрь, понюхал и вдруг резко бросил его на поднос, схватил ручной
колокольчик и сильно позвонил.
Через минуту появился Кузьма.
– Вы подавали варенец? –
спросил его папа.
– Я, ваше сиятельство...
– Чем вы его посыпали?
– Чем полагается, ваше
сиятельство...
– Полагается кайенским
перцем по-сы-пать?.. – вдруг заговорил папа каким-то чужим приглушённым
голосом. Я оглянулся на него и увидел, что лицо у него страшно побледнело и
подбородок дрожит.
– Виноват, ошибся, ваше
сият... – начал было Кузьма, но не кончил, – папа закричал страшным голосом:
И при каждом ругательстве, папа хватал со
стола вещи и бросал их в лицо Кузьмы.
Так полетели горшочек, стакан, графин...
Сначала Кузьма отскакивал и увертывался, но
потом скрылся в дверях...
– Вон, негодяй! Сейчас же вон! Чтобы я больше
не видел твоей поганой рожи!.. – выкрикнул ему вслед папа и потом как-то
бессильно опустился в кресло, тяжело дыша и смотря на пол...
Петя смотрел на него с улыбкой, потом
перекрестил его и сказал:
– Чего ты так расходуешься, братишка? Себя
пожалей. Дело-то плёвое, а на тебе, вон, лица нет...
Петя обратился ко мне, почему-то подмигнул и
сказал:
– Ты бы, братишка, принёс отцу стакан воды.
Я побежал за водой.
Когда я вернулся со стаканом, Петя стоял перед
папб и говорил:
– Ну, подшутил дурак надо
мной, а ты уж и распалился. А чего с него взять? Разве криком его проймёшь? Ты,
братишка, всех на свой аршин меришь. Думаешь – я бы этого не сделал, значит и
другим нельзя делать... А аршинов-то на свете много, и у всего мера разная... У
тебя – своя, у меня – своя, а вот у него – своя! – указал Петя на меня и, взяв
у меня стакан, подал его папа.
– Испей-ка, братишка! И
забудь всё.
Папа выпил полстакана воды и протянул остатки
мне.
– Тебе, кажется, тоже надо
воды, – сказал он с какой-то виноватой улыбкой.
– И, конечно, надо, –
подтвердил Петя, – ишь, растревожился парнишка! Испугался, небось... А ты
вспомни, как Кузьма-то увертывался да подплясывал – вот тебе и весело станет...
Я вспомнил комичные увертки Кузьмы и мне,
действительно, стало смешно.
– Поди-ка, побегай, – отослал меня папа, и я
спустился с террасы в сад.
Этот эпизод я никогда не забывал, – такое
сильное впечатление произвело на меня поведение отца. До сих пор вижу его
страшно-бледное лицо, до сих пор слышу его прерывистый, сначала придушённый, а
потом раскатистый голос... Это было тем более страшно, что он всегда говорил
очень тихо и мало. Кажется, Кузьма был уволен в этот же день. Петю Мотылька я,
вероятно, видел и потом, но ничего больше о нём не помню. Думаю, что я ничего
не прибавил к его словам, обращённым к папб, так хорошо они запомнились мне.
Когда лет 5-6 спустя я начал свои «записки», которые регулярно вёл до начала первой
великой войны, я так подробно записал весь эпизод, как будто только что пережил
его.
Произошло это до 1901-ого года, потому что в
1901 папа перешёл уже на службу по удельному ведомству, всё время разъезжал на
ревизии и инспекции и мало и редко жил с нами.
Много позже, когда я разговаривал с братьями
об отце, они тоже припомнили эпизоды страшного гнева отца, но всего два-три
случая. Павлик вспомнил, что отец сам говорил: «У меня нет среднего голоса –
всё либо слишком тихо, либо слишком громко. Либо над покойником читаю, либо
полком командую». Няня подтвердила эти слова, когда я как-то разговорился с ней
об отце. «Святой был человек с хорошими людьми, – сказала она, – а уж на
плохого наткнётся – и не дай Бог. Середины у него не было, а жизнь-то она, как раз,
на середине вертится...»
Сумбатов Василий Александрович
Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"