На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Спаситель

Повесть

Солдат Иван Коровин очнулся, очень уж зудела пятка левой ноги – хотелось почесать. Он долго тянулся ногой к ноге, но дотянуться так и не смог – сознание помрачилось, слепо открытые глаза уплыли под веки и затерялись в глубокой темноте.

И еще через сутки очнулся, но уже с ясным осознанием, что находится он в госпитале и что ног у него нет. Потянулся, было, рукой к ногам, чтобы хоть понять – ниже колен или выше, но то ли сил, то ли решимости не хватило – слезы поплыли из воспаленных глаз, и вновь Коровин лишился сознания. Единственная живая мысль осияла: "И перестрелять гадов теперь не смогу"…

Лишь неделю спустя он проснулся, как просыпался в обычные дни своей короткой жизни. Один: палата белая, постель белая, руки белые и нет сил хотя бы повернуться на бок. И не успел он о чем-то еще подумать, как дверь отворилась, и медсестра бесшумно вкатила в палату стол, на каких увозят живых в операционную, а из операционной иногда увозят мертвых. Следом вошел хирург с круглыми плечами и мощными руками, так что рукава халата были для него узки; за ним его неизменная помощница – крупная женщина с прокуренным лицом. Одной рукой она толкала впереди себя колясочку-столик с лекарствами и медицинскими инструментами под желтоватой салфеткой.

– Ну что, солдат, долго просыпаешься, а еще комиссоваться решил, – с холодным безразличием сказал хирург, и что-то непонятное велел сестре. Иван вздохнул и отвернулся от вошедших в палату. – Вот ведь как, теперь для него весь мир виноват. – Хирург недобро усмехнулся и до ухода еще не произнес ни слова. Так же молча сестра сделала два укола. Солдата Коровина переложили на передвижной стол, причем помогал это сделать санитар, солдат Фролов. Пока шли приготовления к перевязке, сознание Коровина уже поплыло – полетели в глазах райские птички, становилось беззаботно и безболезненно. А перевязка была тяжелая, с кровью, с чисткой и длилась без малого час. Иван беспамятно лежал, прикрыв глаза, лишь иногда ресницы вздрагивали, да наплывали на него будто сторонние видения, казалось, из потусторонней жизни...

***

Сержант Сукач привел в секцию, указал кровать с тумбочкой и сказал:

– Хлопцы туточки веселые, ты, я вижу, спокийный – зря с ними не базарь...

Иван даже не слышал голосов, они звучали внутри него, и он понимал действия происходящего – все по порядку, как и было. Когда после ужина солдаты сошлись в секцию, так что стало шумно и тесно, – кто-то по-сержантски приказал:

– Рядовой Иван Коровин, на прописку!

– Куда на прописку? – спросил Иван у соседа. В ответ солдатик глуповато хмыкнул:

– А вона к Деду Паханову, – и кивнул головой в сторону.

И только теперь Иван увидел, что на пятачке секции по пояс обнаженный на стуле сидит суровый «мордоворот». Сжатые кулаки спокойно лежат на коленях. На правой руке кожаная перчатка с обрезанными напалками, и рука по локоть выше перчатки черная, исколота тушью. На левой стороне груди Паханова цветной тушью наколота голая баба с распущенными волосами; на правой стороне груди – черт, как и подобает в шерсти с рожками и с хвостом – выразительная харя с ухмылкой.

  Рядом с Пахановым ражие шестерки-телохранители.

Безбоязненно и спокойно подошел Иван Коровин, с любопытством рассматривая художественно исполненные наколки.

– Прописка, – звучно сказал подручный слева, и Коровин узнал по голосу – это он и вначале призывал на прописку.

– А что для прописки? – с усмешкой спросил Коровин.

– Деньги.

– И сколько же?

– Все.

И вновь усмехнулся Коровин.

– Не прожуешь. – И уже сделал движение, чтобы уйти и не болтать попусту о деньгах, когда Паханов поднялся со стула и без взмаха ударил черной рукой Коровину в челюсть...

Как и теперь, в ином мире, тогда Коровин не пережил ни боли, ни даже гнева или досады. Он очнулся на кровати. Ни в гимнастерке, ни в тумбочке денег не было. В секции, похоже, все были хмельные. Из-за стола тяжело смотрел Паханов и криво усмехался.

– Иди пропишись, Коровин, – приказал все тот же подручный. Горечь крови скопилась во рту. Коровин снял гимнастерку, чтобы умыться, но все же подошел к столу. С той же усмешкой Паханов кивнул – и тотчас налили граненый стакан водки. Иван пополоскал водкой во рту и молча пошел от стола, чтобы сплюнуть кровавые ополоски. А подручный вслед сказал:

– А Корова – с крестом...

Так началась солдатская служба в секции "Сукач-Паханов"..

И надвигались немые наваждения: и какие только не приходилось выполнять приказы. А перед лицом как увесистый кистень покачивалась черная по локоть рука в плотной беспалой перчатке. И Коровин терпел, но терпел лишь потому, что уже во время «прописки» твердо решил: как только в руках окажется автомат, он рассчитается сполна – перестреляет гадов. Вот это и помогало ему терпеть «дедовские» издевательства.

Но и деды ухищрялись. Придумали новую забаву. Вечерами полуобнаженный Паханов усаживался на стул, выпивал стакан водки, закуривал, как поленья опускал руки на колени, после чего подручный выкликал по списку намеченных солдат. Однажды в это время через секцию проходил сержант Сукач:

– Все забавляетесь, – заметил он мимоходом. – А обувь грязная. Что за шухер?!

И уже через минуту рядовой Коровин мыл и чистил ботинки.

А забава заключалась в том, что названный солдат подходил к сидевшему Паханову, вставал перед ним на колени и кланялся лбом до пола. И когда Паханов пошлепывал себя по груди справа или слева – это значило, что поднявшийся с коленей должен приложиться к голой бабе или к черту, причем, в срамное м ec т o . Если эта установка нарушалась, то следовало наказание. А остальные в секции ржали, стараясь и этим угодить дедам. И особенно круто бывало опять же с Коровиным. Его выкрикивали – он не шел. И тогда подручные подхватывали его и выставляли пред лицом Паханова.

Нет, Коровин не сознавал, что на нем нательный крестик с распятым Христом, а перед ним образы блудницы и дьявола – вот им и следует поклониться. Кощунство, надругательство, но об этом Иван не думал, ему противно было простое человеческое унижение.

И он с ненавистью мысленно повторял: "Всех гадов перестреляю, вот только до автомата дорвусь..." А его насильно гнули в ноги и в наказание звучно ударяли лбом об пол. Ему заламывали назад руки и под гогот солдат он кланялся неоднократно, и всякий раз клялся в душе своей: "Перестреляю"...

Но в очередной раз Коровин не выдержал и, улучив момент, ударил ногой подручному в пах, но и сам тотчас получил более мощный удар, так что двое корчились на полу. И Дед сказал:

– Легавый фраер – усмирите его.

И Коровина усмирили: когда он очнулся ночью, ноги его были перетянуты жгутами из электропровода…

После этого трое суток Коровин еле передвигался по земле, на четвертый день его увезли в госпиталь, где в тот же день ампутировали ноги.

Казарма в один голос объявила: Коровин решил комиссоваться, перетянул себе ноги, да передержал...

* * *

Прежде чем подсунуть судно, санитар Фролов ткнул Коровину кулаком в бок и негромко спросил:

– Что ли, живой – или готов?

– Живой, – со скрежетом в горле отозвался Коровин. – Что тебе?

– Да так, излишки, поди, скопились внутрях. – И санитар ловко, так что и боли не причинил, подсунул судно. И только тогда Иван открыл глаза.

– Правда, живой, – Фролов усмехнулся. – Тебя что, старики уделали?.. А то ведь доложили, и теперь в истории болезни так записано: "самоувечие", ну, как "самострел". И пенсию вот такую получишь, – Фролов вывернул кукиш, – а жить на что станешь, когда по самую жопу ног нету.

– А что теперь? – липкими губами тихо прошелестел Иван.

– Ты хоть для начала домой сообщи, матухе, отцу или еще кому… Да не письмом. Мобильный у кого там из ваших есть?

– Был у сеструхи. Только вот у меня мобильник забрали, и номер не помню, в тетради, там, в казарме...

– Солдат, в какой казарме?! У тебя ноги в казарме остались – все здесь, в госпитале....Найдем тетрадку, и мобильник достану. Вот и сообщи: ног, мол, лишился не по своей вине, потому и в суд надо. Жить-то все равно придется, а как? Только и есть, что пятаки просить...Ты слышишь?

– Слышу.

– Вот и думай, что сказать… А я завтра мобильник приволоку... Да не болтай никому. Молчи.

И наверно впервые безногий солдат задумался о том, а как же он, действительно, будет жить. До этого не думал о будущем, жил как перед концом… И представилась жизнь – без ног, без работы, на копеечную пенсию, в одной комнате с матерью, потому что во второй комнате старшая сестра, которая уже окончила факультет журналистики. И нарисовалось что-то до крика ужасное... Но что сказать сестре, что сказать матери? Да и любой сторонний человек первое что спросит: «Над тобой издевались? Так почему ты не жаловался командиру? Почему не сразу в госпиталь?» А сестра, а мать – что они смогут? Если только сестра... И он как будто страшился до конца додумать мысль: да и продолжать такую жизнь не стоит... Далеко за полночь Иван все же задремал: и вновь его гнули перед Паха-новым, пристукивая лбом об пол, а он неизменно повторял, скрежеща зубами: "Перестреляю гадов", – и просыпался в холодном поту, уже сознательно думая: "Теперь не перестреляешь"...

После обхода врачей, до обеда, Фролов с "уткой" в руках появился в палате. Пристраивая утку, тихо сказал:

– Все принес – и тетрадь, и мобильник… Ищи номер сестры...

  Коровин молчал – он не знал, что ответить Фролову и что говорить сестре. Догадливый и шустрый Фролов все понял и гневно усмехнулся, а прежде чем посоветовать, тихо выругался матом.

– Или мозги поплыли? Что говорить!.. Если могут – огласку сделать, пока ты здесь, в госпитале, чтобы следствие и раскрутить. А то ведь отвезут – и гуляй , Ваня!.. Ты только не ори в мобильник, не то ведь попутают...

И Фролов набрал далекий номер, далекому адресату – за два часовых пояса.

– Алло, – отозвался родной голос сестры.

– Ты узнала меня, сестра?.. Так вот слушай...

– Ну что ты молчишь?    

– Я не молчу, я в госпитале...без ног, у меня нет ног...

Говорили до тех пор, пока не кончились деньги – и сестра поняла все, что с братом и что от нее хотел бы он....

Но то, что произошло, Иван никак не ожидал. Через три дня с допусками и разрешениями от военного ведомства в госпиталь нагрянули сестра-газетчица и радиожурналист из центрального "Маяка". Оба были вооружены не только перьями, но и фотокамерами и репортерами. Без излишних эмоций и слез, они были настолько по-деловому настроены, что приказывали и требовали говорить все доподлинно. И пока один записывал с голоса, второй фотографировал во всех видах и Коровина, и медобслугу... И все это в один день. Где они еще побывали, кого допрашивали и фотографировали, но эффект был оглушительный. Обращения и даже голоса лечащих изменились. Уже на следующий день после журналистов навестил полковник, который, впрочем, начал с того, что упрекнул во лжи: сам себя изуродовал, а теперь на других сваливаешь. Коровин окрысился, отвернулся от полковника и вовсе не стал с ним говорить.

А уже через несколько дней СМИ разнесли по всей России новую весть: в Армии свирепствует дедовщина. Солдат срочной службы Иван Коровин лишился обоих ног... И хотя это для армейского беспредела не было новинкой, но газетная пресса подхватила "жареную" информацию; ударили в набат солдатские матери, и даже Дума в Москве лениво огрызнулась.

Вскоре было заведено следственное дело: для знакомства и консультации навестил следователь Пеньков. Ему поручено было распутать клубок лжи и прояснить факт: сам ли солдат себя изувечил или его изувечили так называемые деды. Предварительный опрос в казарме был уже проведен: все утверждали, что Коровин – сам, решил демобилизоваться, к мамочке захотел.

Два дня, по возможности используя стандартные приемы и ловушки, Пеньков снимал показания, но доказательно прояснить случившееся так и не смог. Слишком много было недоговоренности, и разночтений. И главное: следователь не мог разговорить пострадавшего: Коровин или молчал, или отделывался короткими однозначными ответами:

– У вас не сложились отношения с сослуживцами в части?

– Наверно.

– Почему?

– Не знаю.

– И что с первых дней над вами издевались?

– Да.

– И с чего же началось?

– Избили и деньги забрали.

– Но ведь ты, Коровин, три месяца пробыл в части, не раз встречался со старшинами и офицерами, почему же не пожаловался устно или не написал рапорт?

– Кому?

– Ну, хотя бы сержанту?

– Он все знал и видел.

– Но ведь есть офицеры до полковника.

– Сказали бы кляуза и поручили бы разобраться Сукачу. А он и есть Сукач.

– Хорошо, кто же по-вашему главенствовал в секции?

– Дед Паханов.

– Такой Фамилии в части нет. Обговорите подробно его внешность.

– Не хочу... У него правая рука по локоть черная – наколота.

На следующий день следователь сказал:

– Во всей воинской части нет солдата с такими татуировками ни на руках, ни на груди.

– Значит я сумасшедший.

– А каким образом над вами издевались.

– Били. Унижали.

– И вы что, сдачи не могли дать?

– Дал один раз.

– И что?

– Оказался здесь.

– А подробнее...

– Скрутили проводом ноги...Теперь понятно?!! – со слезами и с хрипом в горле выкрикнул Иван.

– Вы успокойтесь, Коровин... Вы пытались ослабить жгуты?

– Когда очнулся.

– Почему же ты так долго терпел издевательства над собой? Почему не принимал никаких мер?

На этом вопросе Коровин обычно замыкался, молчал или вообще отказывался отвечать на вопросы. Не мог же он сказать, что выжидал время, когда в руках окажется автомат.

Наконец Коровин понял, что следствие ведется так, чтобы его же и обвинить в содеянном, чтобы угасить проникшее в СМИ, замять, как это уже не раз бывало в Армии, и злобно заплакал и выкрикнул:

– Это я сам, сам себе ноги отрезал, чтобы пятаки просить! Псы, все вы заодно!..

И следователь ушел без подписей под протоколами.

В то же время имя Ивана Коровина мелькало в печати и возмущало граждан. Вещали радио и даже телевидение. А надвигалось время нового призыва – родители поднимали шум. Чувствовали себя некомфортно и генералы. Вот и решили загнать в угол и заглушить: с одной стороны ублажить пострадавших. Ну, скажем, обменять двухкомнатную квартиру на трехкомнатную, оформить первую военную группу с доплатой за уход – и еще по мелочам. А по российскому радио и телевидению коротко выступить командующему округом, чтобы в косвенной форме заявить, что рядовой Коровин в своей трагедии сам и виноват. А уж после этого СМИ приглушить, чтобы ни звука. Через месяц все забудут.

Так и поступили. Лишь дополнительную инициативу проявила сестра: к двухкомнатной родительской квартире она потребовала не комнату, а еще однокомнатную, чтобы оставить брата-инвалида вдвоем с матерью. На всякий случай она подготовила документы в суд, угрожая обо всем этом публиковать в городской и центральной прессе, хотя прекрасно знала – тема закрыта.

И уступку такую сделали: в конце концов мужику ноги отрезали, надо же и ему доживать – рядом с матерью.

ПРОШЛО ПОЛГОДА

До судебного разбирательства дело так и не дошло: запутали, замутили, заболтали, а когда разобраться уже было трудно, то и повели переговоры. Оформили первую группу инвалидности с прибавкой за уход – вроде бы и ничего пенсия, прожить можно, вот и согласились. Предоставили бесплатно инвалидную коляску, кожаный протез на пристежках и тележку на роликах; обещали оказывать дополнительно материальную помощь – на этом и сошлись.

С железнодорожного вокзала двое сопровождающих подвезли к подъезду, подхватили Ивана на руки, принесли в большую, когда-то родительскую, комнату, в прихожую коляску и солдатские вещички, и оставили Ивана Коровина жить. Тогда ему только-только исполнилось двадцать лет.

2

Дедушку с бабушкой Коровиных дети не знали: оба они тяжело пережили войну и скончались в болезнях до шестидесяти, когда единственная дочь не вышла еще замуж, хотя ей к тому времени исполнилось тридцать четыре года. Будучи медицинской сестрой она умело заботилась о родителях, a самою ее уже не один год считали вековухой или старой девой.

Сколько помнила себя Тамара Петровна, в городе всегда действовала единственная церковь на старом городском кладбище. Все другие храмы, оскверненные или полуразрушенные, использовались городской властью как хозяйственные помещения – склады тары, хранилища. А в двух городских монастырях размещалась государственная безопасность: в одном монастыре управление, в другом – следственный отдел с внутренней тюрьмой.

Так что всю жизнь верующие родители ходили в кладбищенскую церковь, где старый батюшка не только отпевал покойных, служил заказные панихиды, но в воскресные дни и праздники исповедовал, служил Литургию и причащал своих прихожан. Пока Тамара Петровна была дошкольницей , ее постоянно водили с собой в храм, где она боялась, потому что, ей казалось, она слышит голоса покойников. Но зато дочка с детства твердо верила, что смерти нет, знала повседневные молитвы, в одиночестве молилась за маму с папой; по вечерам мама читала вслух Евангелие – и Тамара Петровна с малых лет очень полюбила Иисуса Христа. В комнатах и на кухне у них всегда были иконы. Вечером все вместе молились, утром – каждый сам. Так и ухитрялись родители водить, дочку в храм, пока не поступала она учиться в медицинский техникум – стала бояться, что могут исключить. Но домашняя церковь оставалась, и Тамара Петровна продолжала жить по заповедям Господним.

Отец и д o пенсии не дожил, мать после него еще четыре года болела, и дочь как нянечка ухаживала за ней. А годы шли, она уже и не мыслила замуж – до кончины матери заметно начала увядать. Рядышком с отцом погребли и маму – и осталась вековуха в родительской двухкомнатной квартире, не велика, а все же двухкомнатная. И не знала, куда себя деть: дом – да работа.

И уже подумывала, а не взять ли сироту на воспитание – все хоть не одна. Во время отпусков она не раз бывала и в Загорске, и в Печорах, но и там ответа на свои вопросы не находила: все в руках Божиих. И она впадала в грусть, в тоску, в уныние. А в кладбищенскую церковь и вовсе не стала ходить на исповедь. Только в родительскую субботу на могилки.

***

Сначала он представился очень высоким, чуточку сутуловатым и плоским – и живот впалый, и грудь впалая. И странно действующее лицо: ко всему безразличное до брезгливости, отвлеченное, спокойное и в то же время напряженное, серые холодные глаза – и никаких чувств, ни горьких , ни радостных; бритый подбородок, короткие волосы с проседью. Руки, как будто великоватые, свисали обреченно и неподвижно, узкие ладони без мозолей. Фиолетового цвета сорочка, изящный летний костюм, свободный, как на вешалке, и кремовые закрытые туфли очень большого размера.

В рук e у него была медицинская карта без записей, только заполненная. Он медленно кивнул в знак приветствия, молча прошел через кабинет, причем руки его свисали без движения, и все так же молча положил карту перед медсестрой Коровиной, а ее щеки вдруг порозовели – она смутилась, ведь перед столом врача стоял стул для больного, а он – к медсестре. И тем не менее, прежде чем передать карту врачу и указать больному на стул, Тамара Петровна быстрым взглядом прочла: "Логовой Владимир Сергеевич, 1936 года рождения, образование среднее, не работает". – «Значит сорок четыре года – и почему не работает?» – Но все это отвлекло лишь на секунды. Она вскинула взгляд, и ей показалось, что Логовой улыбнулся.

– К врачу – сюда, – она указала на стул, перебросила карту на стол врача – ее дело справки, направления, рецепты. Взялась за одну карту, за другую – отложила; взялась за третью, но не cp азу поняла, что делает не то, что следовало бы; спутала рецепты – и растерялась, и смутилась, так что и глаза заслезились. Достала из кармана халата стерильную салфетку, долго промокала глаза, нос, перебирала пальцы, вздыхала, а когда, показалось, в страхе подняла взгляд: Лазарев по пояс обнаженный стоял на прослушивании спиной к врачу, и холодно смотрел на нее, как будто гипнотизируя. На его шее покачивался серебряный католической формы крест на серебряной круглой цепочке. Обычно верующие снимали на время приема крестик, чтобы не смущаться и не смущать врача, которых неизменно считали атеистами. А этот стоял с крестом на впалой груди, как будто никого рядом не было...

У него болела грудь, у него болел желудок, болела голова. Но выписать он просил рецепт за круглой печатью.

– Владимир Сергеевич, но ведь это наркотические! – врач капризно усмехнулась. – Для особой категории больных.

– Я знаю. Но сейчас это мне поможет… И еще настойку Женьшеня – хорошо для головы, ну и что-нибудь, чтобы не дергаться.

– А это что значит?

– Это? Говорят так: травки на спирту для поднятия духа.

– Понятно. Возьмите без рецепта у нас в аптеке элеутерококк...

Они говорили, а Тамара Петровна смотрела, слушала, а что-то делать не могла – руки не поднимались. И не могла она понять, что с нею происходит. Даже запамятовала, когда и как Логовой вышел из кабинета, и почему сама врач выписывала рецепты – очнулась только тогда, когда услышала:

– Тамара, что с тобой?

– Не знаю... Дурнота какая-то...Странный тип – кто такой? – хотела сказать "с крестом", но промолчала, у самой на груди дрогнул нательный крестик.

– Это? Это... О, это пасынок директора завода... Я с его сестрой в институте вместе училась... Он лет пятнадцать в тюрьмах отсидел.

– Пятнадцать?! За что же?

– Вот этого я не знаю. Да и сестра его не знала. А может и знала, да помалкивала...

– Он колдун, – вздергивая плечи, определила Тамара Петровна и нервно засмеялась...

Прием продолжался, из коридора доносился обычный галдеж больных, хотя до конца приема оставалось менее часа. Смущенность и тревога так до конца и не оставляли. Наконец время вышло, все приведено в порядок и приготовлено к завтрашней второй смене… Оставалось зайти в магазин, купить сладкого к чаю – и домой: пообедать и отдохнуть. Она еще не сошла по ступеням на асфальт скверика перед входом в поликлинику, когда уже со скамьи напротив поднялся Логовой и, криво сложив губы, пошел навстречу. Тамара Петровна растерянно остановилась, не зная как поступить: вернуться в поликлинику, или не заметить, обойти. Но пока она медлила, Логовой уже приблизился и негромко сказал:

– Тома, а я тебя жду.

– По какому же это случаю? – она с трудом перевела нервное дыхание.

– А по какому мужчины ждут женщин, – и губы его скривились не то в улыбке, не то в усмешке.

– Занятие не лучшее...

– Тогда скажи мне, что – лучшее? – и как-то странно подобрал под бока локти и просительно развел узкие свои ладони, тем самым и вопрошая. Все было так неожиданно и выглядело так нелепо, что Тамара Петровна искренне засмеялась, и тяжесть с ее груди скользнула вниз, в ноги. Она свободно вздохнула и доброжелательно сказала:

– В таком случае проводите меня до гастронома, мне надо к чаю купить.

– А заварка какая?

– А я, простите, и не приглашаю вас на заварку.

– Да это я к тому, Тома, что заварку я выбирать стану.

– Выбора нет – два сорта...

– Значит, шукать надо.

Логовой свободно взял ее под руку, и они пошли. И оказалось, все это очень даже просто...

***

Вот так и началась совместная жизнь Логового и Коровиной. Несчастной в замужестве она себя никогда не считала, но и счастливой не могла бы назвать.

  В общей сложности отбыл Логовой в лагерях и тюрьмах семнадцать лет. Вот и все, что она знала об этом времени, да и о нем лично – то же. Обычно Логовой молчал, и ее как будто не замечал, когда же проявлял свои чувства, то отстраненно гладил ее голову или одну из щек. Она припадала к его впалой груди, но и этого он как будто не замечал. А когда однажды она шепнула:

– Володя, поцелуй меня...

– Тома, да у меня зубы колымские – неприлично и неловко, – вздохнул и больше не вспоминал об этом.

Зная, что он постоянно носит нательный крестик, она своевременно предложила обвенчаться. Логовой не удивился, но недобрая усмешка изогнула его губы.

– Это мой спаситель, – белыми, как будто излишне членистыми пальцами он ощупывал на своей груди крестик и смотрел в далекую неопределенность. – Мы с ним в законе… А в церковь я не пойду, в церкви надо раскрываться, а я по болезни все забыл, завязался. Потому никак нельзя. – Он замолчал, и гладил ее щеку, а у нее от непонимания и бабьей обиды слезы катились из глаз: как же не венчаться, как же без благословения Божия? Уехать в Печоры – и там обвенчаться.

И Логовой как будто услышал ее, понял:

– Не только, знаешь, Тома, нам не следует даже регистрироваться, потому что это может затруднить твою жизнь... Я ведь долго не проживу. Но ты помни и знай: тебя я никогда не обману и не обижу...

И действительно, лишний раз не приласкал, не поцеловал, но и ни разу не обидел, грубого слова не сказал, не выругался.

Первые года четыре он работал на одном из заводов ремонтником электроприборов. Все это время активно лечился таблетками и травами, он даже окреп и поправился, посвежел. Именно в эти годы родились дети: старшая Маргарита, младший – Ванек, как называл его отец. Сыну исполнился годик, когда отец слег в больницу на полгода, и вышел оттуда еще более плоским и бледным, и уже вскоре оформил инвалидность второй группы с заключением "нетрудоспособный". И почудилось Тамаре Петровне, накрыло черною тучей – на пенсию и кошку не прокормишь. Самой выходить на работу – а дети, да и зарплата рублевая. Жить не на что.

А Логовой болезненно усмехался, и всякий раз, видя жену в расстройстве или в слезах, повторял одно и то же:

– Не надо, Тома, все будет – только детей смотри, – и гладил, гладил ее холодной ладонью.

По-прежнему пил крепкий чай, спал мало, двигался медленно. Однако и зимой и летом ходил рыбачить и без рыбы не возвращался; и в лес любил -особенно по грибы. Уходил рано, приходил к ужину, как сам он говорил, к обеду. Все чаще и чаще к нему приезжали братки не весть откуда, захаживали в гости и местные, городские. Гостей обычно хорошо угощали; если ночевали, то где-то на стороне – не стесняли. Они все о чем-то говорили, говорили, но о чем – понять было нельзя. Логовой в это время как будто расцветал и даже улыбался и бывал словоохотлив. А после отъезда братков через день-два из рук в руки он вручал жене годовую, а то и двухгодичную ее зарплату и обычно говорил:

– Вот твоя пенсия, дыши на детей...пока не перевелись свои.

Жили без нужды. А к любому дню рождения Лазарев обычно вручал подарки: детям как детям, а Тамаре Петровне то перстень, то ожерелье дорогостоящее, то браслет с драгоценным камнем. Подарки эти жена и носить не решалась, вроде бы не по чину, а муж болезненно посмеивался:

– Носи, носи, а меня не будет – на картошку обменяешь жидам... Дочкой ты мне угодила, мать, как две капли воды – моя мама. Что-нибудь дочке оставь на память о Логовом, остальное – на картошку.

Подрастали дети. Сама вышла на работу – стаж для пенсии нужен. Логовой чаще стал оставаться с детьми. Он и детей тоже любил гладить. Они боялись отца, слушались с полуслова. Зато любили с ним вместе рисовать картинки. У Логового всегда имелся в кармане не больше сантиметра карандашный огрызок, и когда он брал его в три пальца, то карандаша вовсе не было видно. И рисовал он этим огрызком, как волшебник – пальцами. Рисовал он, редко отрывая грифель от бумаги, рисовал по-детски, округло, выпукло – цветочки, лица, морды кошек и собак; были излюбленные рисунки: голова молодой женщины; птица-орел; рогатый козел; цветок-василек. И вот что любопытно: сколько бы ни делал таких рисунков отец – все как один. Так вот, чтобы их разнообразить, дети любили раскрашивать рисунки цветными карандашами – и складывали в конвертики… А вот в лес и на рыбалку с собой отец никогда никого не брал – только один.

Казалось, он убегал от мира, от людей, которых не любил и которым не доверял; убегал от самого себя, искал свободы от всего, порой мечтая превратиться в ветер и в звуки, избавиться от дум и воспоминаний, от всего, что лежало на груди давящей плитой... Просто очиститься он уже не мог и не пытался этого сделать, слишком много было за плечами беспощадной жестокости. Так что оставалось одно – убегать.

Нередко Логовой часами бесцельно бродил по лесу, выбирая самую отдаленность и глушь, не замечая как давит сапогами любимые боровички. Нередко на берегу озера или реки, разбросив свой неизменный брезентовый плащ, неподвижно лежал он на спине и с холодным презрением смотрел в небо. Плыли облака и тени, волоками накатывались тучи, солнечные лучи, пронзая земную защитную оболочку, ласкали и грели лицо земли. Откуда это, зачем это? Все, казалось бы, загадочно и прекрасно, но и это виделось иначе , и за всем этим морокой волоклась черная память огненной неволи. А ведь все это надо было пережить, перетерпеть, осилить и навсегда запечатлеть в сердце – как смерть Авеля...

Он убегал, и всякий раз на какое-то время освобождался и от гнетущей памяти. Вот тогда он гладил жену, детей и даже пытался улыбаться им. В такие минуты он рисовал для дочки солнышко с косичками и домики с рогами, а сыну одинокую лодку с парусом... Тамара Петровна радовалась, глядя на них, ей хотелось всех их обнимать и целовать, но оно робела, боялась разрушить этот хрупкий желанный мир.

Логовой болел, иногда день ото дня слабел до того, что не в силах был одеться, но затем вновь набирался сил. Нередко он печально смотрел на жену, как будто намереваясь раскаяться перед ней в чем-то. Она видела и даже понимала это – и любила его до слез, измученного, исстрадавшегося и помраченного...

***

Незаметно отзвонили полных десять лет, на одиннадцатом году, после Нового года, когда жена готовилась к Рождеству, как обычно тихо и равнодушно он сказал ей:

– Тома, девочка моя, – так он ее часто называл, – подумай, что тебе надо будет после меня...

– Ты что это такое говоришь?

– Говорю, подумай, – монотонно повторил он. – Я долго не проживу – и так все сроки пережил. Грудь болит – наверно ТБЦ. Отдели мне посуду и полотенце и будьте аккуратнее. Это на всякий случай. – Он помолчал. – Я, Тома, чувствую это, так что ты подумай – и я подумаю. Если братки навещать станут – бери все, что будут давать, на ветер пустят. Ты заслужила. Ты дочку родила. – Голос его дрогнул необычно, Логовой прикрыл глаза, и кажется впервые между век зависли слезы. – Спасибо тебе, Тома, это были годы моего отдыха и примирения с жизнью. Ты для меня святая девочка... подумай и скажи. Я сделаю.

Растерянно и в страхе она смотрела на него:

– Володя, родной, я люблю тебя...– и плакала, и повторяла: – Люблю, люблю…

А он все так же отрешенно смотрел на нее, и на лице его ничего не отражалось. Наконец Логовой поднялся, подошел к жене, и начал оглаживать ее жесткой ладонью. А она плакала.

Разговор этот состоялся в начале января, а в Крещенский сочельник Логового не стало. Причем скончался он от сердечного приступа – инфаркт, от чего никогда не лечился, да и на сердце не жаловался. Стучит – и ладно, а уж как – не своя воля.

Со всех концов на роскошных «Волгах» съехались братки, молчаливые, суровые. Все расходы на похороны они взяли на себя, и похороны прошли с таким торжеством и размахом, что прохожие невольно спрашивали: а кого это хоронят? Если отвечали, то только так:

– Хорошего человека...

Помянули в ресторане. А уже ночью все разъехались, оставив для вдовы крупную сумму денег и несколько адресов, куда можно было бы обратиться в тяжелую минуту. Тогда она и не задумывалась – кто они, слишком велико было горе: осталась с двумя на первой волне перестройки.

И только время спустя, она вспоминала, как он иногда тихо напевал: "Ты знала, что вора полюбила..." – и стала догадываться, кто такие братки, да и сам Логовой – браток.

3

Тамара Петровна работала все так же медсестрой. Она тосковала по утрате и в то же время сердцем своим, душой чувствовала, что освободилась от необъяснимого гнета и груза, от чего никаким другим путем нельзя было бы избавиться. Он одним своим присутствием порабощал, подминал, не позволяя жить иначе. И Тамара Петровна в неведомом восторге поняла, что только теперь может свободно и без страха идти в церковь на исповедь или просто на службу. При похоронах Логового не отпевали, и Тамара Петровна уже на девятый день отслужила панихиду и заказала сорокоуст. А в субботу пошла с вечера на исповедь: и долго каялась со слезами за всю совместно прожитую десятку: и не регистрированы, и не венчаны, и дети до сих пор не крещеные, и посты не соблюдала, не исповедовалась, не причащалась, и молилась только в горькие часы -вся до конца подчинилась и отказалась от себя, забыла и родительский завет и Божий... Много было пролито слез. И благословил старый священник все в том же кладбищенском храме. И первое, что настоятельно велел – крестить детей.

И потекла иная жизнь.

***

Дочка – наследница отца – рослая, такая же плоская, но по-женски видная, и только вместо молчаливости и болезненной медлительности отца – энергия и словоохотливость. Вечно впереди, вечно в заводилах – и во всем крутая самостоятельность. Уже в восьмом классе она определила свое дело в жизни – журналистика, и ни шага от цели не отступала. Родилась идея сменить фамилию, получить первый же паспорт на имя Логовой. И ведь добилась, и всюду сама – Логовая, и все тут. Учиться поступила на журфак, и, еще не окончив вуза, заявила, что непременно будут редактором газеты. Случилась беда с братом, обозвала телком, но настолько взвинтилась, что остановить, казалось, ее было уже невозможно. А когда поняла, что дело обернулось в политическое, что власть заинтересована замять и забыть это дело, на всякий случай Маргарита решила выбить себе изолированную квартиру, а потом уж обдумать дело с братом – по крайней мере довести следствие до суда – и выиграть дело. Не удалось. А еще: еще предстояло получить прочное место. И o на не сомневалась, что всё так и будет. К церковности матери Маргарита относилась скептически, полагая, что религия – затея для слабых. А человек сам себе Бог.

***

Ивана внесли в родительскую, большую, комнату и посадили на пол. Он медленно огляделся вокруг, как будто озирая предстоящую жизнь. На двух окнах тюль – и все высоко: потолок, кровать, стол и даже стулья. И смотрел на окружающие его предметы, переживая такое чувство, что вот его со связанными конечностями приготовили столкнуть в глубокую глубину. А где-то далеко в груди теплилось радостное чувство: наконец-то всему конец... Коровин расстегнул крепежные ремни, выбрался из протеза: без привычки культи болели, до поясницы тело онемело. И упал Иван лицом на ковер и мгновенно уснул, как если бы наконец-то умер…

***

Как о спасении мать думала о причастии сына. Теперь-то трудностей с приходом не было. Шесть храмов в городе восстановлены и освящены. Воскрес и монастырь именно тот, в котором размещалась следственная внутренняя тюрьма КГБ. Сама Тамара Петровна стала прихожанкой вновь открытого храма – рядом с домом, пятнадцать минут шагом. Но пока она думала и намеревалась посоветоваться с батюшкой: как в церковь-то безногого везти; а ведь домой священника приглашать – платить надо, если много, то и не по доходам. Еще и дочь не обжилась – ей и без института денег как в прорву... Мать только намеревалась, соображала, а к Ивану потянулись друзья – изуродованные в Чечне; или те, кои постарше и уже отслужили. Иные навещали от случая к случаю, регулярно бывал один из приятелей, с которым и в школе вместе учились – Роман Перов, с одной рукой из Чечни прибыл. И всякий раз Роман приходил с водкой. В первые же дни они приспособились: из прихожей внесли детский столик и у стула отрезали ножки так, что Иван легко взлезал на сидение, и столик оказывался повыше пупка.

– Все культурненько, – определил Роман.

Они извлекали из холодильника закуску и не торопясь потягивали до дна. Поначалу встречались даже весело: друзья, братки-калеки. Но раз за разом застолья становились развязнее и озлобленнее. То они крыли матом власти за Афган и за Чечню, разумно утверждая, что в обоих случаях дела авантюрные, искусственно раскручиваемые Кремлем по указке Белого Дома. То, распаляясь, обвиняли во всем мусульман, то жидов и наконец самих себя и воинское начальство. В Чечне дуриком толкают под пули, а в казармах хозяйничают деды, оголтелые наркоманы и их блатные прислужники. И никакой над ними управы – как в исправительных лагерях.

Распалялись до того, что между собой не раз дрались.

Прошло немного времени, а Иван уже пристрастился пить один. Обычно с утра он отказывался от еды и закатывал истерику:

– Не могу я, мать, не могу! Ты посмотри на кого я похож – на черепаху! А мне двадцать один год! Принеси мне водки или удави насмерть! Слышишь! – и злобно начинал колотить кулаками по столу, по стулу, иногда бился головой в дверь. А мать все слышала, все понимала, плакала, не в силах стронуться с места. Наконец доставала из заначки четвертинку и относила сыну. Он как будто затихал, но творилось в это время в нем не менее страшное: в одиноком хмелю неизменно решался вопрос, когда и как покончить с co бой – нельзя же так вот сидеть пеньком и орать... И это мать тоже чувствовала. Она не раз уговаривала сына исповедываться и причаститься, священника она пригласит домой, но сын лишь грубо огрызался:

– Твой Бог уже помиловал меня! Какой Он мне Бог, если такое позволил сотворить!..

Однажды она слезно все-таки умолила сына причаститься, но пришел не настоятель, старый батюшка, а молоденький, даже без бороды. Он еще облачался, когда начетнически заметил:

– И все-таки надо бы в храме, в коляску и в храм, на службу, а уж потом к причастию – дело-то ведь важное.

Иван побледнел, заскрипел зубами и неожиданно выкрикнул:

  – Куда в храм! На телеге в храм! Да пошел ты вон отсюда в свой храм! Иди отсюда, морда поповская! Не слышишь – пошел вон!

Священник молча перекрестился, разоблачился, собрал свой саквояж – и ушел все так же молча. А Тамара Петровна провожала его горькими слезами. Ничего другого ей не оставалось.

Было ясно, видно и понятно, что сын спивается, и все кончится смертным грехом. Груз этот был настолько тяжел, что Тамара Петровна за полгода поседела более, нежели за всю жизнь. Она много плакала и молилась. Бывало ночи напролет простаивала на коленях, вымаливала милости у Господа, но выхода из создавшегося положения так и не находила. Иногда она раздражалась на церковь, на молодого священника, который вовсе не учел, с кем имеет дело. Тамара Петровна даже не стала посещать свой храм, а после очередной надрывной молитвы неожиданно решила идти на службу в монастырь.

Монастырь мужской, строгий, за высокими каменными стенами и железными воротами, говорили, уже преобразился, и могилу святого старца-новомученика привели в порядок – поставили часовенку с неугасимой лампадой. В монастыре было десятка два насельников, монахов и послушников. Но какой-то особой славой монастырь не пользовался, и даже прохожие смотрели на монастырские стены и ворота по привычке, как на тюремные. Поговаривали, что на территории монастыря уже заложили Храм на крови, слишком уж много крови и горя оставалось на этой попранной бесами земле.

Монастырские службы особенные, тихие и молитвенные, но прихожан обычно мало.

К исповеди стояло всего лишь трое мирян, и Тамара Петровна, вздрагивая, только и способна была повторять: "Господи, помилуй». А мысленно все думала: "А что сказать, а с чего начать, а как объяснить…". Когда же она подошла к исповеднику, слезы так и полились из ее глаз, а исповедник как будто и не заметил этого. 0н накрыл Тамару Петровну епитрахилью, положил на голову руку, как будто обжигающую, и молча ждал. Наконец она перевела дыхание и сказала, о чем и не думала говорить:

– Каялась я в rpe х ax своих, за долгие годы каялась, и уж повторяться не стану. Всего не пересказать – грех смертный надвинулся на семью, а как быть, что делать – не знаю... Сына моего из армии без ног привезли, а теперь он и от церкви отстранился, в черных думах живет, а я вдовая – и помочь ему ничем не мог y , стало быть, сама в грехах тону...

Исповедник перевел руку на ее плечо и низко склонился к ней, чтобы объясняться тише... Не менее часа говорили они, и каялась в грехах и умоляла в слезах Тамара Петровна, а он и двух десятков слов не сказал. Затем прочел разрешительную молитву к причастию и просил подойти к нему после службы. Когда после службы она подошла к нему, не поднимая взгляда, он тихо сказал:

– У вас телефон есть? – И тотчас записал на клочке бумаги. – Придет наш монах, но не для исповеди и причастия, а для общего знакомства – и для дела... А сына ни к исповеди, ни к причастию не нудите, душа сама скажет – когда.

На этом и разошлись. Покоя в душе ее не было, потому что знала, что завтра же дома все повторится. Но повторения все-таки не состоялось: рано утром позвонили, и мужчина тихим голосом спросил:

– Это вы, Тамара Петровна?.. Из монастыря, иеродиакон Лазарь. Через полчаса я буду у вас...– и положил трубку. Тамара Петровна попыталась вспомнить, а оставляла ли она адрес, но вспомнить не могла, и поспешила к плите – приготовить чего-нибудь постного на всякий случай.

4

Монах Лазарь выглядел приметно: во-первых, возраст его трудно было определить – ясно, что человек в годах, но моложавый, а жиденькая бородка и вовсе не старила его; во-вторых, был он невысокого роста и то ли так сутулый, то ли с горбом на левой лопатке, потому и рука представлялась длиннее правой. Подрясник на нем был серенький, длинный, так что чуток волокся по полу. Глаза печальные, а выражение лица такое, как если бы монах Лазарь постоянно заставлял себя искусственно улыбаться. Характером суровый, он смирял себя и сдерживал от проявления суровости – и это ему удавалось, хотя, наверно, и не просто. И все-таки особо примечательны были у него руки: лапищи как у медведя, в то же время сухощавые и мозолистые.

Монах Лазарь без стука и разрешения вошел в комнату в то время, когда Иван сидел на полу и раздумывал о том, а с чего же начать этот уже наступивший ненавистный день...

– Здравствуй, – тихо сказал гость, покручивая головой и не находя иконы, перекрестился в пустой угол. – Здравствуй, – повторил он, – я монах Лазарь, – и протянул руку, чтобы поздороваться. И вот это привело Ивана в такое недоумение, что он на какое-то время утратил дар речи: сидел на полу возле детского столика и невнятно хмыкал – то ли так усмехался, то ли икал. Наконец он, все еще продолжая хмыкать, подставил под руку иеродиакона Лазаря обе свои ладони.

– Вот это лапа!..

– Солоница, – уточнил гость, и легонько сжал обе ладони Ивана. – Слушай, Иван, ты чай уже пил?

  – Нет еще. А что?

– Да ничего. Хорошо, – говорю. – Я тоже не попил, а поднялся в пять утра... Ты мамочку попроси, чтобы она нам чайку покрепче заварила.

Иван поднялся на тележку, пристегнулся – и к двери.

– А ты сегодня сон видел – и забыл, вспоминаешь, а вспомнить не можешь.

Иван возле двери затормозил и оглянулся.

– Ага, видел, и забыл... и не могу вспомнить. – Усмехнулся, толкнул рукой дверь и крикнул:

– Мама, чайку завари покрепче!.. И пожевать что-нибудь...

– Сейчас, сынок, сейчас, – отозвалась из кухни мать...

Она даже расстроилась, когда на звонок открыла дверь. Ждала исповедника, а пришел серенький монашек с перекошенным плечом. И теперь, затаившись на кухне, в страхе ждала очередного взрыва истерики. Поэтому и вздрогнула на оклик сына.

– У нас ведь строгий режим, – между тем доверительно продолжал монах, – молитва и послушание, послушание – и молитва. – Он усмехнулся. – И спать некогда. Послушание – это ведь робота, а работы у нас не переработать. Все было осквернено, разрушено, в келлиях до сих пор решетки в окнах, да и окна заложены кирпичом, только верхушка с решеткой... А работа чаще ручная, тяжелая, вот маховики и наработал...ради Господа.

Лазарь улыбался и, развернув свои ладони, с удивлением разглядывал их.

Тамара Петровна принесла завтрак и чай. И показалось ей, что впервые после госпиталя она увидела сына хотя бы внешне без злобы и ярости.

– Ты посмотри, мама, посмотри, какие у него лапищи – во!

Мать улыбнулась, но промолчала, потому что не знала, как обращаться: отец Лазарь или отец иеродиакон или просто Лазарь... А монах вскинул печальные глаза и тихо сказал:

– Я когда-то Алексеем был, Леша. А теперь можно просто Лазарем. И в армии десантником служил – это уж потом меня изломали. – Он как-то вдруг повеселел: – Зато Лазарем стал и тружусь ради Господа... Человек ведь всегда должен трудиться, и дела его должны быть добрыми...

Они уже остались одни, перекусили и теперь с удовольствием пили чай. Вот когда только Иван подумал: «А собственно, зачем он пришел? Что ли, мать привела? Так чего ради? – и на лице его появилась обычная раздраженность.

А монах все о чем-то говорил и говорил, и оглядывался с улыбкой по сторонам, как будто пытался найти или понять что-то.

Коровин нахмурился:

– А как звать-то? Лазарь или как?

– Всяко, Ваня, можно. Можно просто Лазарем... очень уж я люблю святого, в честь которого в монашестве нарекли. Как-нибудь принесу житие...

– А зачем ты, Лазарь, пришел? – продолжая хмуриться, резко спросил он. Лазарь и не заметил, что Иван хмурится, делал вид, что не замечает.

– Я зачем?.. Да проведать, познакомиться... Слышал я по радио о солдате Коровине, вот и навел справку, чтобы навестить. Мне ведь и самому пришлось полтора года в гипсе да в корсете лежать. Знаю, что такое... Думаю, пойду, гляну, чем мужик занимается, какую работу работает?.. А вот теперь и вижу – ничем не занят.

– А это почему же так сразу? Уже и увидел, и определил.

Лазарь добродушно усмехнулся:

– Так ведь ничего не приспособлено... Только и есть, что у стула ножки отхыкали. – Говорит, а сам все шарит глазами по стенам, по комнате.

– Какое дело теперь, когда пенек, как Ванька-Встанька. – Жилы на шее напряглись, Иван вздохнул и появилось неодолимое желание выпить.

– Нет, браток, надо дело делать, работу работать, и не только ради куска хлеба, без добрых дел от тоски запить и умереть раньше времени можно... Вот я и зашел посмотреть, чем Иван занят. – Лазарь спохватился, резко поднялся со стула. – А который час?.. Ай, ай, ай, у меня же послушание! Ты, Иван, подумай о деле, и я подумаю, а завтра утречком может и прибегу. – И, подобрав полы подрясника, в дверь – и был таков.

«Потешный мужик», – подумав так, Иван вновь нахмурился – и что человеку надо, и окликнул:

– Ма!..

– Ты что так кричишь? Вот я, рядом, чего тебе?

– Это ты его привела?!

– Я же сказала: нет. Я тебе хоть раз в жизни врала? – возмутилась Тамара Петровна.

– Не врала, не врала, – проворчал, подумав: "Выпить, что ли?.. Угу, и на автобусную остановку с кружкой...»

– Что ты говоришь – не поняла? – Мать склонилась за грязной посудой.

– Ничего. – Иван отмахнулся рукой, слез со стула и здесь же, рядом, свалился на ковер.

Стукнула дверь – мать вышла, и он как будто впервые за последнее время остался вот так один в трезвом состоянии. И даже желания не было выпить... Человек должен что-то делать, доброе дело, – мысленно вползали в сознание слова монаха Лазаря... И долго лежал неподвижно. Вспоминался молчаливый больной отец, вспоминалась школа, выпускной вечер – и никакого желания тогда не было поступать в институт. Да и выбора не было – куда? А кто-то готовился, поступал; а кто-то уже спекулировал наркотиками; кто-то "болел" , чтобы закосить от армии; кто-то даже работал у кавказцев на подхвате; и только он, Иван, целый год ничего не делал, хотя и считалось, что готовился к поступлению в вуз. Но так никуда и не надумал, в конце концов решив, пойду в армию, а демобилизуюсь – поступлю куда-нибудь... Так и ушло время, ничего не надумал. И только вот теперь задумался.

"Оно хоть и Ванька-Встанька, а все-таки живой... И что взвился – весь город знает, что Иван Коровин без ног остался. Пусть знают... Где-то за пределами квартиры я уже ничего не могу – и думать нечего. Вот и получается: жить или не жить... Если жить, значит, чем-то заниматься, что-то делать. Если ничего, значит, кончать. – Иван провел ладонью по груди – нательного крестика не было: снял, решив, навсегда. – Он оставил меня, вот и я Его оставил, – подумал с негодованием. – А долго ли человек может жить без ног – десять, двадцать лет?.. Делать. А что делать? Ни желания, ни призвания. Хотелось когда-то машину иметь – вот и все. Часы ремонтировать, телевизоры – надо учиться, да и работать в мастерской, где все с ногами и руками... Или кончать, или что-то начинать. Что?.. – надо решить... Надо решать... А что сказал бы отец – ведь он семнадцать лет провел в лагерях и тюрьмах... Надо решать: жить или не жить", – повторял Иван и как будто видел что-то во сне, но понять не мог – что...

– Ты все спишь! Ну и сонливый ты, голова! – С подоткнутыми полами подрясника, в скуфейке на глаза, монах Лазарь как будто забежал в комнату, глянул направо, налево, и распорядился: – Братья, сюда, сюда...

Иван и понять не мог, в чем дело, а двое монахов едва втаскивали в комнату стол с толстущей столешницей, узкий, длинный, с квадратными мощными ножками.

– Погодьте! – спохватился Лазарь. – Ковер скрутим в одну сторону. Или в угол его – в прихожую...

– Вы что хотите? – наконец с недоумением и с долей возмущения спросил Иван.

– Ты, Иван, не волнуйся... давай инструмент, какой есть у вас: ножовку, молоток, гвозди – все давай. Клей мы привезли – во, не отдерешь!

И уже минут через десять началась перестройка. Двое молодых послушников и Иван работали, а Лазарь и работал и руководил. Он отмерял рулеткой необходимую высоту стула, соответственно на столько же письменный стол. И послушники резали, клеили, прибивали. И не успевал Иван примериться к одному, как уже надо было примериваться к другому. И книжные полки разместили по стене так, что с укороченного стула можно было достать любую книгу.

– Вот это твой письменный стол, для умственных занятий... А киот сюда, в правый угол, на два гвоздя вешайте так, чтобы со стула лампадку зажечь...

– А эту гробину зачем? – наконец изумился Иван нелепому богатырскому столу.

– Как зачем?! Рабочий стол, верстак! Что-то делать: вырезать, склеивать или , скажем, книгу переплести... Ножки укоротим – вот тебе и рабочее место... Братья, спешите, время нет...

Как внезапно нагрянули, так же внезапно убежали, отказавшись даже от чая. Как после погрома остались мать с сыном .

Тамара Петровна и сама еще толком не понимая происходящего, принялась за уборку комнаты и прихожей: протерла окна, шкаф, столы и стулья, вымела и выкинула перестроечный мусор, вымыла пол, внесла и расстелила ковер; детский столик вынесла в прихожую к зеркалу; справа шкаф и письменный стол со стулом; слева разложенный диван, а ближе к окну рабочий стол-верстак, который больше напоминал богатырскую лавку. Все было низко и только потолок да картинки, рисованные с отцом, которых по стенам было множество, стали как будто еще выше – и это неожиданно удивило.

Иван отъехал на тележке к двери , развернулся и недобро усмехнулся:

– Комната без ног...

Сел к письменному столу, покрутился на стуле, поерзал, положил руки с локтями на столешницу – удобно; поехал к верстаку – и здесь складно, если что-то делать.. В общем все путем, только что делать?..

Тамара Петровна вышла в прихожую, перекрестилась и, прикрыв глаза, на какое-то время припала спиной к стене: "Господи, в комнате у сына икона Божией Матери, Казанская – и лампадка горит...

***

На следующее утро монах Лазарь не пришел. А Иван все оглядывал свою комнату: удобно, но зачем? С полок он снял даже несколько книг, но все они были читанные еще в школьные годы, да и читать никакого желания не было. Рабочий стол Тамара Петровна вымыла, выскоблила, покрыла клеенкой, и сын ел и пил чай на "верстаке"... Он и после завтрака елозил по ковру, осваивался, невольно думая, зачем все это…

"И почему же его нет... дела, мало ли у них там дел... неужели вовсе и выходных нет... – Иван чувствовал, как в нем накаляется страсть нетерпения и гнева, и как только он ощутил в себе страсть гнева, так и отдало в горло горечью водки, обжигающей до желудка. Грудь передернуло, и уже в злобе готов он был крикнуть: "Мать, не могу! Дай водки!" – когда услышал дверной звонок, затем шаги, затем стук в дверь – и вошел однокрылый Роман.

Иван выругался:

– Вот ведь, кого не ждешь, тот и идет.

– Что так? Кого? – Роман обвел взглядом комнату и даже руку вскинул – доложил: – Да у тебя бар пивной! А пиво есть?! – и вытянул руку в сторону Ивана.

– Убери, убери свою антенну! – и вновь скверно выругался.

– Ты что как Бобик?.. А я принес опохмелиться. – Роман прошел к рабочему столу, ощупал, постучал по нему. – Вот это столик, как у Собакевича. По такому столу только мордой прикладывать! – И вытянул из кармана заткнутую бумажной пробкой четвертинку. Но к удивлению Иван не крикнул как обычно: "Ма, занюхать принеси!"

Подумал вслух:

– А что если сейчас Лазарь придет?

– Что еще за Лазарь? Чечен?

– Да нет, мастерила, перестройщик.

– Поделимся… или еще схожу.

Иван насупился и пополз к тележке: сел, пристегнулся – на подшипниках все-таки легче, удобнее.

– Нет, Роман, он не пьет... и я тоже не хочу. Можешь без меня. Я наелся.

– На-пился, – с усмешкой поправил Роман. – Нет, тогда я к своим пойду, к чечне. – И тотчас развернулся и пошел вон.

"Постой, не уходи!" – в душе своей уже крикнул Иван, но наружу вышел лишь тихий стон. Ткнулся лицом в диван – и заплакал. Плакал злобно, но понять свои слезы не ног – Иван переживал свою жизненную непригодность. Ведь он даже не может сказать: пойду к своим.

***

После обеда Тамара Петровна ушла на работу. А Иван неподвижно лежал на ковре, думал о смерти и ненавидел всех, весь мир, изолгавшийся, жестокий и беспощадный. Ему хотелось бы отомстить, но он не мог – и оттого, что не мог, страдал. И казалось, выход был один – покончить, рассчитаться с долгами. Страха он даже минутного не переживал, лишь горькая сладость мужественного своеволия играла в горле.

"Какое дело!.. Отец хоть на рыбалку да в лес ходил, а я и этого не могу. Дело! Кому-то может оно и нужно, только мне-то любое дело – до фени... Кончать все это надо, и нечего тянуть резину..."

И захотелось водки, отупения и вседозволенности.

Затрещал входной звонок. Иван помедлил, поднялся и без тележки поволокся в прихожую к двери.

– Это я, – тихо сказал монах Лазарь с порога. На плече у него была ноша в мешке. А сам он как будто осунулся и потемнел лицом. Минуя в двери хозяина, Лазарь прямиком прошел в комнату. Иван защелкнул замок и поволокся следом.

– Вот ведь как хорошо у тебя стало. – Монах Лазарь снял с плеча ношу и, шепча молитву, перекрестился на икону. – Устал я, Ваня, еле допинал – и ночь не спал... Мамочки, наверно, нет?.. Я, Ваня, пойду умоюсь... подскажи, каким рушником утереться...

Возвратился он из ванной без скуфьи и подрясника, оставил в прихожей. И монаха как будто не стало. На нем был старенький пиджачишко, старенькие бесформенные брюки, и весь он был как будто изломанный и тощий, и мокрые волосы свисали жиденькой косицей, но лицо посвежело, ожило.

– А ты что хмурый? Смотри, как у тебя хорошо. И я принес тебе кое-что для начала... – Он уже склонялся к мешку, когда Иван поднял печальные глаза и сказал:

– Зачем мне все это? Ничего мне не надо. Мне давно уже пора кончать... Пойду чайку заварю. Есть хочешь?

Лазарь не ответил, он опустился на колени перед иконой, вздохнул, и со стоном из него изошло:

– Господи... – Он перекрестился трижды, прошелестел молитву и припал головой к полу...

Когда Иван привез чайник с заваркой – все остальное для чая было в ящике письменного стола, – монах Лазарь все еще молился с земными поклонами. Иван едва ли не брезгливо и холодно смотрел в затылок монаху и нелепо думал: "А кому он молится и ради чего? Кому вообще люди молятся? Того Бога нет, которому они молятся. Молитва-то безответная..."

  Наконец Лазарь поднялся с коленей, перекрестился и с виноватой улыбкой, без подрясника и скуфьи вовсе как будто убогий, робко или сдавленно сказал:

– О чем ты думаешь? Что ты говоришь!? Иди и кайся перед Богом.

Иван молча покачал головой: нет.

– Почему же икона, лампадка? – как будто в страхе изумился Лазарь.

– Чтобы мать не дергалась.

– Но ведь ты ходил в церковь, причащался, на тебе же нательный крестик, – как утопающий за воздух хватался Лазарь.

– Было, а теперь нет... кончилось детство.

– Ваня, неужели ты не веруешь? – Лазарь опустился перед ним на колени, так что они стали одного роста, и заглянул в глаза.

– Давай, Лазарь, чай пить, – и отъехал на тележке к письменному столу, чтобы достать чашки и закуску к чаю. И когда уже сели к столу, съели по бутерброду с сыром и налили в чашки крепкого чая, Иван резко высказал свое противление: – Я пытался верить, я хотел верить в доброго, но когда Он позволил изуродовать меня как черепаху, я не хочу. Не вернет же Он мне ноги. Или благодарить за то, что мне отрезали ноги?..

– Вот ведь как... – Лазарь положил свои медвежьи лапы на край "верстака" и шумно вздохнул: – Это тема не на один час... и даже не на один день. Ты крещеный православный христианин и обязан знать, что накладывать на себя руки – самый тяжкий из смертных грехов, потому что человека сотворил Бог, следовательно, покушение на Бога; обязан знать и то, что жизнь на земле для человека явление временное, промежуточное. О душе надо думать, а не о теле. Значит было попустительство Божие... Придет время, и я верую в это, ты ужаснешься своим намерениям, мыслям своим…

– Все это слова, – бледнея, Иван усмехнулся.

– Ты и это знаешь: вначале было Слово...и Слово было Бог... Мы по духу тоже Боги, и Слово наше для нас не просто сбрех... А сели судить по-человечески, то, конечно же, – все слова, слова... – Он помолчал и улыбнулся. – И дело – тоже. Вот я и принес в мешке дело для начала. – Лазарь поднялся, поднес от порога мешок и начал выгружать содержимое, поясняя: – Вот это доска рабочая – резать на ней картон, бумагу, кожу... а это вот два ножа-косяка для резки... а это винтовой пресс для зажима книги или отдельных листов. А это вот буквицы для теснения текста на обложке. А вот и книга, пришедшая в негодность, и книга святая, Евангелие Х1Х века с параллельным переводом... а это вот для науки "Как переплести книгу" – прежде всего изучить. Картон, бумага, дерматин – все в пакете. Попроси маму, чтобы купила переплетного клея или ПВА банку – это недорого. Вот и поучись доброму делу, приведи в порядок книгу. Дело это духовное и профессиональное... Да, вот еще книга для раздирания, чтобы, раздирая ее, видеть, как на практике это дело делается: том Маркса, новенький, из макулатуры. Они его прочно делали, а вот выкидывать пришлось... Ты и поучись – дело-то очень доброе. А что не поймешь или не будет получаться, я подскажу.

– Понятно, – равнодушно согласился Иван, – нас в классе восьмом пытались учить этому делу.

– Вот и хорошо, – Лазарь улыбнулся. – А скажи мне, Ваня, кто это рисовал – все стены у тебя изукрашены...

– Ого, сколько порезали альбомов для рисования – ужас! Больше все папа рисовал, и я рисовал, у сестры не получалось. Зато мы с ней раскрашивали. Для памяти и висят. У меня и в столе еще целый пакет...

– Интересно, – щуря в улыбке глаза, Лазарь пристально рассматривал рисунки, а мысли его сосредотачивались на одном: что это за манера, профессионализм, откуда такая школа по шаблону... И чем пристальнее он вглядывался, чем глубже вдумывался, тем настойчивее и реальнее прояснялась природа этого рисунка. И в конце концов, он понял предположительно: стиль рисунков под татуировку, – рассудил и с улыбкой принялся за чай.

– Слушай, Лазарь, хочешь, я тебе брюки подарю? У тебя старенькие, а мне-то ведь они теперь не нужны.

Монах Лазарь виновато улыбнулся:

  – И мне тоже не нужны... Вот уж изношу эти, тогда может быть…А ты, Ваня, покажи мне картинки, которые сам рисовал... в пакете, я пока и посмотрю.

Рисунки сына отличались от отцовых, но и они свидетельствовали о твердости и уверенности руки... Пока чаевничали, пока перебирали картинки, монах Лазарь поуспокоился, отдохнул, пришел в себя и уже в состоянии был более продуманно объясняться:

– Ты вот, Ваня, говоришь, что Господь жестоко дозволил тебя изуродовать – наверно, это так... А ты не подумал, что это может быть твое спасение, что дело могло обернуться хуже для тебя, я уж не говорю о вечной жизни... Там ноги другие будут.

– Оставь, Лазарь! А здесь я должен черепахой ползать?! – и выругался.

– Не сквернословь, Ваня, не надо... По-человечески я ведь тебя понимаю. Подумать только, какие до нас вести из Армии доходят: обидели, а он за автомат, да и перестрелял всех подряд... Такое ведь куда как страшнее – и здесь, на земле, и там... Нет, Ваня, не нам с тобой судить о промысле Божием. Потому и отпадать от веры и от Бога не только грешно, но и преступно.

И только теперь Иван вдруг вспомнил и представил, а кому покланяться заставляли – насильно гнули и били головой об пол, а он в то же время клялся в душе всех их перестрелять.

– А ведь еще, Ваня, грехи: не только наши, собственные, но и родительские, за которые не одно поколение страдает, как вот и человечество за Адамовы грехи… Мы ведь не дикие волчата на земле, а дети Божии. И только грехи не позволяют нам подняться до Божественного... Вот и об этом думать надо. И работать, обязательно работать – без этого нельзя. Меня ведь тоже всего изуродовали, едва совсем не погубили – и до сих пор только Господь, только труд меня и держит.

.

ПРОШЛО И ЕЩЕ ПОЛГОДА

Осень затянулась, зима была сиротская, а уже в начале апреля, когда еще во всю жарило центральное отопление, установилась такая теплая погода, что захотелось открыть не только форточку, но и окно – и Коровин открыл, правда, не без помощи матери. Улочка, хотя и в старой части города, тихая и зеленая. Тюль легонько шевелило сквозняком, и свежий воздух как будто пьянил – все-таки хорошо на земле, даже без ног.

В комнате появились существенные перемены.

Иван как будто смирился и с жизнью, и со своим положением. Он поправился и даже посвежел; ловко хозяйничал на кухне, в ванной, и Тамара Петровна теперь уже не беспокоилась, что нет второго на обед или ужина – было бы в шкафу и в холодильнике, сын сообразит и второе, и ужин. Руки его были постоянно в работе, так что ладони пораздались и загрубели в мозолях. И что больше всего радовало, сын прекратил спиртные истерики.

На письменном столе появилась настольная лампа под черным отражателем, книги, писчая бумага, здесь же валялись карандаши и шариковые ручки. Стало быть, что-то человек делает, чем-то занят. На рабочем столе-верстаке – полноценная мастерская: справа закрепленный к столу пресс, слева стопками картон и цветная бумага, на доске книга в работе; под столом и вокруг ковер застелен клеенкой, на полу книги в процессе работы; здесь же закрытая банка с клеем и кисти в воде. Словом, подкатывайся на тележке и начинай работу.

Видимо и потому, что времени было слишком много, увлекшись переплетным делом, Иван работал, как говорится, от подъема до отбоя, иногда сваливался на ковер и засыпал до утра. Дело он освоил неплохо, даже профессионально, не по высшему разряду, но тем не менее. Первая переплетенная книга далась тяжело: на ответственном деле приходилось постигать азы. Он освоил реставрацию отдельных листов, подклейку, сшивку тетрадей и даже теснение переплета. Словом два месяца изо дня в день и учеба и практика. Потребовались денежные расходы, но Тамара Петровна радовалась – слава Богу, не на водку...

А когда первый урок был окончен, пришел как обычно изнуренный монах Лазарь и как обычно для начала присел рядом с рабочим столом и начал дремать – клевать носом и улыбаться... Необходим был чай. Иван расторопно выкатился на кухню; когда же возвратился с заваркой, то застал Лазаря на ногах – с переплетенным Евангелием в руках.

– Ну, Иван, ну, Иван – вот это ученик! Да ты через полгода и меня за пояс заткнешь! – Он листал Евангелие и со слезами на глазах целовал каждый разворот. Наконец закрыл книгу и поцеловал в обложку. – Это, Ваня, тебе Памятный Завет. Пусть он у тебя всегда на столе, и ты эту книгу книг ежедневно читай. Помни, побывало это Евангелие не только в руках рясофорного инока, но и в руках Соловецких мучеников. И ты память о них восстановил – все они будут прославлены.

Он передал Евангелие Ивану, осенил его крестным знамением и поцеловал трижды... Евангелие осталось на письменном столе, наказ Лазаря исполнялся: просматривая, любуясь своей работой, Иван ежедневно читал Евангелие, до тех пор вовсе нечитанное. Однако читал как будто с недоверием, и прежде всего никак не мог согласиться с чудесами и с Христом-Богом. По материнской науке он веровал, что Бог в мире есть, что Он всюду, а уж каков Он – это особое дело. А Иисус Христос, так считал Иван, человек, земной, рожденный, как и все родятся, женщиной – и вот Он Бог, и вот Он творит чудеса Божии. И это не вмещалось в Ивана Коровина. Да ему и хотелось бы видеть в Нем прежде всего человека, если и творящего чудеса, то с помощью Бога, которого он знал с детства...

А потом были другие переплеты, не менее ответственные, но более доступные в работе, да и навык сказывался, уже не приходилось для опыта раздирать на тетрадки Маркса. Лазарь выплачивал небольшие вознаграждения и за материал и за работу, так что домашние деньги можно было и не тянуть.

И все это медленно, но отодвигало от страданий, хотя искалеченность и невозможность личной жизни продолжали точить надорванное сердце. Не раз он падал на ковер вниз лицом – и гневные слезы выкипали из глаз, а руки тщетно шарили «отмщения». Но отступала боль, и возвращалось желание жить: что-то делать, чему-то радоваться. Все чаще он задумывался о вере, о монахе Лазаре, который за все время даже не заикнулся о том, что надо бы исповедоваться и причаститься... И все-таки Иван до сих пор не мог простить Господу за то, что допустил Он изуродовать ни в чем не повинного человека. Может быть и поэтому он тянулся к Иисусу Христу, как к человеку, ставшему Богом.

Действительно, монах Лазарь не заводил разговора о личной причастности к церкви, но в общем об отношении к вере и к Богу разговор заходил не раз, и перечили, и пререкались , особенно, когда заговаривали о смерти и бессмертии. И это после того, когда Иван ежедневно стал читать Евангелие, а монах Лазарь старался толковать сложные места.

– Какое бессмертие?! – не раз восклицал Иван, и в запале обычно не замечал, что Лазарь и не перечил ему, как будто даже предлагая высказаться до конца, лишь изредка с виноватой улыбкой делал поправки или замечания. – Все умирают и ни один не пришел с того света. Вся земля как мешок с костями – какое бессмертие?!

– Тело бренное – оно в землю и уходит, а душа – дух живой. А потом – и преображенное тело. Читал, как Христос к ученикам прошел сквозь закрытую дверь, а Фома, заметь, перста в его раны вкладывал, в преображенное тело.

– Да что ты все Христос, Христос! Христос для тебя Бог, а Богу все возможно. Если Он сотворил весь мир, вселенную, так что ему стоит явиться в любом виде. Гипнотизеры – и те чудеса на глазах творят, а тут Бог. Ты мне скажи, кто из людей вот так взял, да и явился оттуда.

– А Лазарь четырехдневный?! Даже великие святые воскрешали!..

– Нетушки, тут я разобрался. Все, кто умер, а через два-три дня воскресли – все в своем земном теле, а потом через сколько-то лет снова умерли. А Христос в Божеском теле, так что никто кроме Бога не воскресал.

– Видишь, как ты круто замесил: любого неверующего смутишь, – Лазарь посмеивался.

– А что, и родился Он, а мать девой осталась. Если это Бог, то возможно, а если человек – ерунда. А мы люди, о людском и давай судить.

– Господь сказал человекам: вы Боги... Только грехи земные мешают нам духовно видеть и понимать...

– Безгрешных нет.

– Нет, – согласился Лазарь. – Один Господь наш Иисус Христос без греха.

– Нету, мы так никогда не договоримся: я об одном, а ты о другом... Я даже верю в Христа, но это не Бог, а человек, который стал Богом... Нет, что-то я не то говорю... заговорился, – Иван смутился. – Скажи, принес ли что работать?

– Принес...– Лазарь поморщился и погладил свое уродливое плечо. – Так и болят, и к погоде тоже – для памяти...

– Для какой это памяти? – спросил Иван и легонько тронул вздернутую лопатку.

Печально улыбаясь, Лазарь прикрыл глаза.

  – О, Ваня, дела давно минувших дней... Лет уж за тридцать тому… Я ведь и ростом повыше был, и телом крепок. Из армии пришел. И попросил меня батюшка сторожем в храме побыть, временно, пока не найдут другого. А что там сторожить? Свечные деньги и те в храме не оставляли… В окнах решетки, двери кованые, замок в два моих кулака. Вот и сидишь в сторожке, безоружный, выйдешь через час-полтора , обойдешь храм и опять в домик во дворе. А тут слышу, что-то звякает по железу. Холодновато уже: ноябрь. Только это я из ворот шагнул, как меня хоп за руки: вывернули за спину – и в петлю; вздернули – я носом вниз и клюнул. А меня за руки напрягли, а ногой по позвоночнику и хряснули – я и обмяк. Слышу:

– Хорош.

– Вздернем, чтобы верняк.

– Хорош...

И вздернули с заломленными руками... И лопатку повредили, и позвоночник. Но я уже памяти лишился... Как после выяснилось, храм грабить приехали на двух машинах. И ограбили. Иконы в окладах выломали, из алтаря все выгребли – золото искази, а какое при Советах золото! Две легковых машины загрузили. Мотать пора, а тут наряд милиции: всех и накрыли. И меня нашли. Восемь месяцев в гипсе лежал... Суд, и я на суде был, как пострадавший. Видел я этих молодцев, фамилии, имена записал… После этого меня и приютили в Лавре послушником… А уж когда здесь монастырь открыли – сюда перевели... Для какой, говоришь, памяти? Болит – чтобы не забывал за своих врагов молиться. Я и молюсь...

– Да не молиться за них, головки откручивать. А кто хоть такие?

– Вот уж об этом, Ваня, умолчу, чтобы никто не знал... А ведь иначе, Ваня, я и монахом не стал бы... Значит, Господу так угодно было...

– Нет, а меня когда заставляли черту кланяться и били головой в пол, я крепко клялся: при первом же случае всех гадов перестрелять, – от гнева лицо Ивана побледнело.

Лазарь вздрогнул, опустил глаза и тихо спросил:

– Какому черту?

– Да у этого деда Паханова на груди наколоты баба голая и черт со всеми мерзостями... Вот и заставляли Деду , обнаженному по пояс, кланяться, и целовать бабу и черта в срамные места.

– И ты клялся наказать мерзавцев? Перестрелять из автомата? – Лазарь покачал головой и все так же тихо сказал: – Вот тебя Господь и отвел от смертного греха. Он тебе душу твою сохранил... Лучше без ног, чем убийца...

5

Несколько дней спустя, Лазарь пришел проведать подопечного – и неожиданно столкнулся с новостью. За переплет книг Иван и не брался, занят был другим: пытался рисовать, точнее – срисовывать... В работе была лишь Псалтирь архимандрита-наместника. Альбом Тверских икон лежал в открытом виде на письменном столе... "Переводы с древних икон" на рабочем столе. Здесь же стопка полуватмана, видимо, из разрезанных альбомов для рисования; много цветных и простых карандашей; здесь же коробка фломастеров. И сам Иван не был похож на себя: обычно гнев лежал на его лице – и говорил, и общался он через гнев; теперь Иван был отстранен не только от гнева, от самого себя, но, казалось, и от всего мира. На свежем полуватмане долгими прочерками он пытался копировать прорись очередной иконы. Что-то получалось, что-то нет, но в течение нескольких минут он приводил в негодность страницу полуватмана, переворачивал чистой стороной вверх – и еще раз пытался снять копию, после чего отбрасывал «черновик» на пол. Перелистывал книжный лист – действо продолжалось в той же последовательности.

Они даже не поздоровались: Иван не прерывал своего нелепого занятия, а Лазарь собрал с пола «черновики», просматривал и невольно удивлялся: какая твердая и верная рука у Ивана. Он как будто уже не один год занимался чем-то подобным. Не хватало умения, школы, мастерства, так что все его попытки ничего не значили, но линии были уверенные и характерные.

"Наверно от отца; похоже, одаренный был – вот и рисовал… А может я ошибаюсь, зря так решил, – соображал Лазарь. – Интересно, посмотреть бы фотографию отца... На стенах фотографий нет – картинки?

***

Книги Иван скоро переплел, но просил оставить на время альбом Тверских икон и "Переводы".

А Лазарь уже знал, что делать. Ему представилось, что научить иконописи Ивана вполне можно, хотя ничего выдающегося из этого, наверно, не получится.

И все-таки что-то случилось с Иваном... Впрочем, случиться, ничего не случилось, попросту произошло неожиданное и даже курьезное откровение: когда монах Лазарь ушел, оставив для переплетения книги, Иван прежде всего решил посмотреть картинки древних тверских икон. И оказалось, что тверские иконные лики настолько суровые и строгие, что они укладисто ложились на опаленную душу Ивана свежими горчичниками: тревожили и воспаляли.

"Вот такие и должны судить неправду, любого Паханова за жабры возьмут. Вот и рисовали таких, чтобы неправда и зло пред ними падали ниц... А каков, каков "Вседержитель"!» – И листая ветхий альбом, Иван настолько проникался в образы, настолько роднился с ними личным состоянием, что с неведомой ему внутренней любовью восторгался своими открытиями.

Когда же он взялся за "Переводы древних икон", где лишь прориси без образа и красок, дело это показалось настолько доступным, что невольно вспомнились упражнения на полуватмане с отцом – вот такие же линии, вот так же округло и контурно. И припомнилось, как влекли, нет, не пейзажи, не портреты, даже не краски, а вот такие несложные фигуры и цветы, животные и лица, то есть он решил, что иконные прориси для него уже и теперь доступны... Раскрашивание карандашами , понятно, не в счет, но ведь и красками можно попытаться.

И вот тогда-то, действительно, случилось неожиданное: Иван вдруг пережил чувство, что он и родился художником, только этот художник в нем прячется... Тамара Петровна купила два десятка школьных альбомов для рисования, и сын начал срисовывать переводы. Однако с первых попыток понял, что дело не такое уж простое, но что-то получается – и это «что-то» явилось подтверждением тому, что в нем все-таки хоронится художник...

Тотчас профессиональный глазом заметил это и монах Лазарь. И повел он настолько естественную игру, что заметить эту игру не было никакой возможности. Лазарь подбадривал, говорил, что у Ивана очень даже получается, что сам он никогда так ловко не мог схватывать чужой рисунок, и в то же время простовато-любительски делал поправки:

– А вот тут, посмотри, линия жирнее и выгнута помене... А здесь борода мокрая, а ты ее распушил. Знаешь ли, как Господь наш Иисус Христос послал свое изображение царю Авгарю – умылся, утерся – отпечаток на плате и остался. Борода мокрая была, потому она и сосульками... Младенец Иисус на руках Матери не просто младенец, а человек, в котором присутствует и вечный Бог, поэтому лик Его, хотя и детский, но по выражению умудренный... Вот как хорошо поправил! А знаешь, Ваня, а может быть ты иконы смог бы рисовать, только подучиться. А как бы хорошо – дело-то святое...

И не одну неделю продолжались подобные уроки. А Иван уже пытался доводить прориси до конца, заговаривал о красках, вовсе не сознавая, что пока все его художество – хилое начальное ученичество.

Вскоре Иван начал нервничать: с чего-то надо было заново начинить, что-то понять необходимо. А вот что, с чего, как? – вопросы эти повисали безответной гирляндой. Лазарь же руки разводил на стороны. И только когда Иван созрел в нетерпении, все еще сохраняя надежду, не отчаиваясь окончательно, монах Лазарь пообещал изумительную книгу из Сергиева Посада. И действительно, неделю спустя, подарил Ивану книгу монахини Иулиании (Соколовой) «Труд иконописца».

  Наверно впервые в своей жизни с таким страстным упоением читал Иван книгу: сначала несколько раз от корки и до корки, чтобы только понять, разобраться; потом читал выборочно; а уж описание прижизненного Христа в частном письме выучил наизусть – именно после этого Иван воистину уверовал в реальность Христа и разумом и сердцем; именно тогда в нем начала зреть любовь ко Христу, как к Богочеловеку. Но не враз, не наскоком, а через раздумья и сомнения, и главное – надо было себя смирить, согласиться...

А письмо о Христе до распятия – вот оно:

"Великому и почтенному Сенату римскому сенатор Лентул, правящий Иудеею, желает здравия.

В настоящее время явился человек – Он и теперь жив – с высокими качествами, называющий себя Иисусом Христом. Народ говорит, что Он могущественный по своим деяниям пророк; ученики именуют Его Сыном Божиим. Он воскрешает мертвых и исцеляет от всякой болезни и расслабления. Этот человек высокого роста и строен. Его лицо строго и весьма выразительно, так что те, которые взирают на Него, не в состоянии не любить Его и вместе не бояться. Его русые волосы опускаются гладкими до низа ушей и оттуда падают волнистыми локонами на самые плечи; они разделены наверху головы, как у назареев. Чело гладкое и спокойное, лицо совершенно чистое. Щеки Его покрыты легким румянцем, с небольшой темноватостью. Взгляд имеет приятный и открытый. Нос и рот весьма правильны. Борода довольно густая, небольшая, одинакового цвета с волосами головы, разделяется на две части на подбородке. Глаза голубые и чрезвычайно живые. В нем заметно что-то грозное, когда Он делает выговор или упреки, между тем как кротость и ласковость сопутствуют всегда Его наставлениям и поучениям. Его лицо имеет удивительную приятность, соединенную с важностью. Его никогда не видели смеющимся, но видели плачущим. Стан Его стройный, руки длинные и красивые, плечи прекрасны. Речь его величественная и плавная, но говорит Он, вообще, мало. Наконец, видев Его, нельзя не признаться, что это один из красивейших мужей".

Выучивая именно это письмо, Иван изумился величию и красоте человека. Он не понял, но почувствовал, что вот это – и есть всеобщий Идеал.

Перечитывая именно "Труд иконописца", Иван как будто очнулся после долгого затмения, некогда ушедший разум его возобновился, и он увидел и понял, что есть и что значит истинная вера в Бога – это, когда Бог постоянно при тебе и ты при Нем…

Невольно вспоминалась домашняя вера: церковь – в праздники, тогда же и на исповедь. Ни поста круглогодичного, ни повседневной молитвы. Даже когда собирались на исповедь – с материнским нажимом! – и мать давала молитвослов, чтобы вычитать молитвы к причастию, все долгие молитвы опускались, а из прочитанного с пятого на десятое добрая половина так и оставалась непонятной... И когда старый священник спрашивал:

– Готовился ли к причастию?

– Читал, – обычно отвечал Иван и клонил голову.

– А Евангелие читаешь?

– Читаю.

– Постился ли? Не вкушал ли утром какую пищу?

– Нет.

– Не таишь ли ни кого злобы?

– Нет, – еще тише отвечал Иван, а батюшка накрывал голову епитрахилью и уже шептал разрешительную молитву.

А ведь и злоба таилась – не на сестру, так на друзей, и посты постоянно нарушались, и Евангелие не читал не год ли целый, и литургию и причастие воспринимал как заведомую игру, да и веровал Иван лишь тому, что Бог во вселенной есть, но где-то Он далеко за седьмым небом, а уж до него, до Ивана, нет Богу никакого дела… А когда уже в старших классах учился, то и вовсе не стал ходить в церковь. И единственное, что напоминало о Боге, так это нательный крестик. Ведь крестик даже отец носил, а он зря не стал бы носить...

И вот какая-то монахиня Иулиания, Мария Николаевна Соколова, разом опрокинула и маловерие, и ложь. Даже книгу свою она писала так, как если бы рукой ее водил Господь. Не только сомнений, даже намека на сомнения не было. Вера, Господь и Церковь, для нее на первом месте, а иначе и за иконопись браться нельзя...

Именно тогда Иван не только усомнился в своих способностях и возможностях, но и удивился тому, с какой уверенностью и легкостью он решился взяться за иконописное дело, хотя бы только за прорисные срисовки. А ведь в книге сказано, что икона – это молитва, богословие, за что так просто и приниматься нельзя. Это ведь Божественное, на что люди будут смотреть с верой и молитвой, и сам иконный образ будет проникать в душу человека. Вот ведь как! Стало быть, и иконописец должен быть на такой духовной высоте, чтобы и ему верили – тому, что он делает. "Нет, такое не по мне", – однозначно решил Иван и прекратил рисование прорисей. Но и книги переплетать теперь желания не было. И на какое-то время Иван растерялся и нахмурился: «А что же делать?»

И как уже бывало не раз монах Лазарь застал Ивана лежащим на полу вниз лицом с раскинутыми руками. Он даже головы не поднял навстречу... Скрипнул стул – Лазарь сел, молча повел взглядом – возле рабочего стола початая четвертинка водки – значит, гонял в магазин.

-Ваня, какую думку не разгадаешь? – спокойно сказал Лазарь. Иван не шелохнулся. – А я на минутку забежал, вот принес "Наставления учителя ученику''. Тоже Мария Николаевна писала, специально для своих учеников написала и на машинке распечатала. Для тебя я и принес...

Иван повернулся на бок, ухватился рукой за край рабочего стола и с трудом сел на ковре. Лицо у него было отечное, видимо, долго лежал. Тележка и кожаный протез оставались возле разложенного дивана, значит, так с утра без всего и елозил но комнате – и окно закрыто, в комнате душно... Сидел он с опустошенным взглядом и, казалось, ничего не воспринимал. И уж вовсе неожиданно нервически вскрикнул:

– Да ты посмотри, Лазарь! Ты послушай, Лазарь, что она говорит! – он слепо шарил вокруг себя руками, очевидно, пытаясь поймать книгу, лежащую поодаль на полу. Наконец Иван оперся руками на обрубки ног, склонил голову и как будто застонал. – Ты только подумай... Лазарь, давай выпьем...Не будешь. Петров пост... А я все равно выпью – не могу! Я не понимаю, не могу понять вот этого. Даже учеба иконописца – дело жизни, подвиг! С самого начала надо признать иконописание святым делом! Да и как иначе, если икона – Богооткровенная истина, молитва!.. Нет , я не могу этого понять. Целые артели богомазов, и они что – святые? Нет, я не притронусь к этому делу, потому что я не святой и никогда им не стану! Понимаешь, Лазарь, не стану!

Лазарь придерживал грудь рукой и тихо улыбался. Он даже не знал, что сию же минуту ответит, что скажет, ведь это переоценка себя, беспомощность и истерика. На это и сказать нечего.

– Ты, Ваня, не горячись... Учитель говорит своим ученикам, предупреждает, что икона – это ведь не натюрморт с селедкой. Иконописцу не святым должно быть, а верующим, духовным человеком. Заповеди Божии исполняй – вот тебе и святость. Да и не много иконописцев святых. Главное, понимать и сознавать, что ты творишь. А не так просто – взял и набогомазил... А потом, Ваня, учитель, по-моему, четко и ясно говорит: всему надо учиться последовательно, постигать, совершенствоваться, как в школе от слога и до научного слова. Я, Ваня, одно наверно знаю: без веры нельзя подступать к иконописи, без молитвы – нельзя роботу начинать. А уж все другое понять надобно, вместить в себя.

* * *

Страх, охвативший Ивана после откровений монахини Иулиании так и не уходил из сознания и сердца его.

"На что ведь посягнул, на что рот разинул – и это после детских картинок, рисованных с отцом!" – так и возмущало. Однако в душе бродило и другое: "А ты не пугайся, у страха глаза велики. Не Боги горшки обжигают – так по порядку и учиться. Ведь без научения и каши не сваришь... Кроме отцовых картинок я никогда ничего не рисовал, но всегда думал, если что понадобится – возьму и нарисую, запросто! – И он лихо закручивал какую-нибудь рожицу на бумаге. – А что если попытаться пейзаж или портрет, хотя бы с фотографии? Не святые же художники, бывают и алкашами. Зашибал же Константин Васильев, а ничего художник, – тайно размышлял Иван, но даже к карандашу потянуться не смел, охватывал страх. – А что же я в таком разе делать буду? Не водку же пить. Это уж лучше удавиться, хотя иногда и выпить можно... Странная штука икона, вроде бы все просто, а оказывается, все держится на вековом опыте, на традициях, и, видишь ли, иначе и нельзя, иначе не получится... А ведь старая, старуха, а как работала! Перед ней, наверно, и у мужиков коленки дрожали. Тоже святая?.. А какая красавица в девчонках... Всю жизнь и посвятила иконам. Сейчас, наверно, таких нет... Конечно, во всем должно быть продолжение чего-то. Если с детства не приучили книги любить и читать, то и у взрослого такая любовь вряд ли появится. А у нее и отец священник, и она с детства в церкви. А нас с сестрой и крестили после смерти отца… – И текли тоскливые воспоминания об отце. Отец всегда представлялся загадочным и суровым, он и теперь таким вспоминался...и странным казалось: мать от родителей верила в Бога; отец носил крестик, а в церковь не ходил, но ведь носил, а крестили только после его смерти. Почему так? И кто такой отец, и за что он полжизни пробыл в лагерях и тюрьмах. Не жулик же он... а может за политику. И чем увлекался, кроме рыбалки, леса и вот этих картинок. Я ничего не знаю о нем, и мама как будто ничего не знает – или молчит. У меня и фотография его – единственная..."

И вновь, и вновь падал Иван на ковер, засыпал, просыпался, думал об иконах, об отце, о Лазаре, к которому давно уже привык и привязался сердечно, и о своих ногах. И ноги всегда представлялись уже истлевшими – и как будто терялось летящее время дня и ночи.

А однажды он поднялся с ковра, подволокся к письменному столу и вынул из небольшого альбома фотографию отца. Были и другие фотографии, но маленькие, для документов. И долго, так долго они смотрели друг на друга – отец и сын, без капли внешнего сходства. И в какой-то момент сын решился: нарисовать портрет отца на полуватмане карандашом – для пробы. И все бы ничего, только глаза у отца были как будто в поволоке, неживые.

Четвертинку большого листа полуватмана он закрепил кнопками к рабочей доске; слева, поудобнее, поставил фотографию, приготовил пяток мягких карандашей. Руки его подрагивали. Он щурился, присматривался, поудобнее пристраивая и самого себя, наконец, решил зачехлиться в протез, чтобы не давить лишний раз на культи, да и упор крепче. Наконец взялся за карандаш и быстрым движением руки сделал первую линию...

Вариантов было много, работал он с упорством и упрямством. Первая проба! Ни опыта, ни научения – взял карандаш и начал. Первый вариант вовсе не получился – с гневом Иван порвал его. Второй вариант, хотя и был похож не только на человека, но даже и на отца, тоже был изорван и брошен... Проходили дни, и вновь – все сначала. Иван обкусывал губы с досадой и гневом и вновь брался за карандаш. От напряжения или уж и такое бывает, но Ивану, в конце концов, стало казаться, что отец на фотографии оживает: то он вдруг подмигивал, то показывал зубы, то крылья его ноздрей раздувались, а подбородок гневно выкатывался вперед. Иван невольно повторял те же ужимки и движения. И когда такое случалось, карандаш в его руке как будто начинал играть, прочерчивая линии вопреки воли хозяина. И тогда получалось что-то живое: так было с подбородком, то же самое произошло с глазами – как будто заволокло мраком, и они совсем потемнели. Но это лишь на какой-то миг. Карандаш, однако, выхватывал именно этот момент. Зацепка за зацепкой, штрих за штрихом – и получался отец, но не похожий на того, который подмигивал или негодовал с фотографии. Появлялись тени, резко меняющие выражение лица. Особенно поразили тени под уголками рта. Челюсть как будто запала, и тотчас обозначилось – человек этот со съемными протезами зубов. И тогда понятно стало, почему глаза его во мраке: значит, и он терял и руки, и ноги, и зубы – человек этот тоже возненавидел весь мир. Но как же так?! Ведь на фотографии ничего этого нет – не проявлено. На фотографии отец, какого сын помнил, отца на рисунке он не знал и не помнил...

Вот так и вырисовывался на полуватмане первый в жизни портрет Ивана Коровина – портрет родного отца, Владимира Логового

6.

Ночью он часто просыпался – и всякий раз в непонятной тревоге. То казалось, что уже ночью он умрет – завтрашнего дня не будет. То он включал свет, сползал с дивана и всматривался в отца на фотографии. Но фотография как фотография, без подмигивания и гнева. То просыпался от того, что плакал, и ему было тревожно за кого-то и кого-то жаль. И тогда он лежат неподвижно с открытыми глазами. В это время происходило наиболее странное: сдавливало грудь – он терял сознание и унизительно всхлипывал. И склонялся над ним отец, гладил его и с тихой усмешкой говорил: "Дурачок ты, Ванек, надо было автомат – и от пуза веером... Только это не по тебе – ты ведь Коровин..." Из такого состояния и вышел утром Иван: тревога не оставила, однако чувствовал он себя, как после крепкого сна.

Сполз с дивана и, еще не одевшись и не умывшись, потащился к портрету. Присмотрелся, подумал и, усмехнувшись, в душе робко воскликнул: "И все-таки получилось – отец! Похож – узнать можно!".

Рисунок с доской он установил так, если мать войдет, чтобы сразу и увидела – для проверки впечатления... Затем и сам отполз к двери и долго смотрел на свою работу... Нет, он не возносился, не преувеличивал достоинства сделанного, но уже твердо верил, что для первого раза, для начала даже хорошо: и похож, и не фотография – не по клеточкам халтура, а так – от руки...

Он уже пристегнулся к тележке, чтобы отправиться на кухню и пошукать, что там можно съесть и заварить чай, когда после звонка стукнула входная дверь и в ту же минуту на пороге предстал в неизменном сереньком подряснике, перетянутый ремнем, иеродиакон Лазарь.

Иван вздрогнул, растерялся, нахмурился – он не хотел, чтобы Лазарь видел портрет, конечно же, несовершенный и недостойный! Но скрывать было уже поздно.

А монах Лазарь замер на пороге, его обветренное лицо заметно побледнело.

"Кто это? Откуда он его взял?.. Убийца! – дрогнув, как будто подсказало сердце, и руки Лазаря судорожно повело. Он спохватился, поспешил расслабиться – иначе не избежать болевого приступа в позвоночнике. – Откуда он его взял, этот портрет?.."

В голову прихлынула кровь, в ушах зазвенело, щеки слегка опалило жаром. А в голове с шелестом работала память, мгновенно печатая лица встречавшихся в жизни людей. И в какой-то момент Лазарь подумал: "Неужели?!."

Наконец улыбнулся и сказал:

– А что, Ваня, выразительная работа.

Лазарь прошел в комнату и, поздоровавшись, трижды поцеловал Ивана. И в то же время он невольно косился на портрет – какие глаза, мрак! Робея в душе, Лазарь спросил:

–   Ваня, а подлинник у тебя имеется, ну, с чего ты рисовал?..

Иван подал фотографию отца:

– Вот.

У Лазаря и сердце забухало с перебоями:

– Кто это? – тихо и наверно бессмысленно спросил он.

– Кто? Отец в молодости. – И взял из руки Лазаря фотографию.

– Но ведь это не Коровин! – негромко и как будто отчаянно воскликнул Лазарь.

– Не похожи? – Иван усмехнулся. – В маму я уродился, а вот сестра в отца. – И вновь усмехнулся. – У нас и фамилии раздельные: мы с мамой Коровины, а они – Логовые.

"Логовые, – казалось прошептал Лазарь, но он всего лишь обреченно подумал: «Ухватил, изнутри ухватил! Как же он угадал… А ведь этот безногий Коровин – художник, природный... Господи, не Ты ли меня привел сюда..." – Лазарь потерянно прошел мимо Ивана и опустился перед холодной иконой на колени. Такое не раз случалось и раньше. Иван бойко покатился на тележке, чтобы поставить на кухне чайник и посмотреть что-нибудь к чаю.

***

Иван не замечал, что в отношениях Лазарь изменился: он реже стал навещать – сдерживали послушания; сделался более строг и менее разговорчив; настойчивее напоминал, что пора всерьез учиться иконописи, всякий раз повторяя:

– Ты сможешь, ты видишь изнутри образ, а это главное.

Иван хмуро выслушивал наставника, чувствуя себя так, как если бы прошли его школьные годы, пора начинать и самостоятельную жизнь. Вновь он взялся за "Труд иконописца", за другие учительные книги, которые приносил монах Лазарь. Появились и ксерокопии редких статей и книг. Кое-что по просьбе сына покупала в книжных магазинах и на развалах мать – так она принесла "Богословие иконы" Успенского, как оказалось, интересную и мудрую книгу, в которой, правда, без помощи Лазаря Иван не в силах был разобраться. Он невольно привыкал быстро читать, и буквально за полгода завалил стол книгами. И какая же это, оказалось, радость: читать книги, много читать!

Как-то Лазарь сказал:

– Иконописец должен уметь все – от доски или подрамника до завершения – до варки олифы и покрытия. Надо шаг за шагом осваивать дело – я говорю пока о подготовительном, о техническом деле, и только после этого браться за иконопись. Икону написать – это ведь не книгу переплести… И о душе своей позаботиться пора...

Все это было сказано четко, продуманно, при этом Лазарь отводил в сторону взгляд и хмурил брови.

А Иван тайком от Лазаря после портрета отца нарисовал портреты матери и сестры – не ахти как, но тоже получились: и похожи, и не по клеточкам...

  Задумывался он и о душе.

"Ведь если Христос был, то откуда нам-то знать, кто он и откуда. Лишь бы убедиться, что был. А для этого достаточно письма Сенатора о Христе...То, что Бог реален, достаточно схождения Благодатного Огня во время Православной Пасхи на Гроб Господний… Если монахиня Иулиания сама большой иконописец – и говорит, как это делать и как к этому относиться – значит, надо верить… А Бог на зло ничего не делает, потому что это ему ни к чему. Вот тут и думай..." – не раз уже подобно рассуждал Иван, и догадывался, к чему все эти рассуждения.

7

Они молча сидели друг напротив друга, оба хмурые и отстраненные: как будто не додумали своих дум до конца и теперь пытались сосредоточиться.

– Ну и что? – неожиданно спросил Лазарь.

– Да так, ничего, – рассеянно отозвался Иван. – Все думаю вот...

– И о чем?

– О чем же? О жизни – не один год еще ползать...

– Не жалеешь, что автомата в руках не оказалось?

После долгого взгляда и молчания Иван легонько покачал годовой: нет, не жалею.

– Я ведь не поэтому с Богом поссорился... Я о вечности никогда не думал. Бессмертие для меня как выдумка. А без ног – это и без семьи, без радости... А тут узнаю, что и Христос не особо радовался, то есть вовсе не смеялся, зато много плакал. Тут и разгадка земная. Вот и думаю…

– И ты разгадал это? – холодно спросил Лазарь.

– Пытаюсь. Я другое понял...

В это время в комнату вошла Тамара Петровна с подносом в руках: и зеленый чай, и закуска с овощами и даже жареные пирожки с капустой. Она тотчас заметила мрачность на лицах обоих, поэтому и сказала настороженно:

– Отец Лазарь, а вы освежились бы водой, разденьтесь, хоть немного отдохните. Наверно с утра в работе... Ваня, надел бы сорочку, а то как-то в майке не совсем... – И еще минуту говорила, необязательные слова, давала необязательные советы, тем самым стремясь рассеять нашедший на мужчин сумрак. Однако так и ушла из комнаты с сумраком за плечами.

– Ну и что понял? Ты теперь добрые книги читаешь, – Лазарь кивнул в сторону письменного стола, – наверно и понял доброе...

– Угу. – Иван принялся за еду, мельком поглядывая на Лазаря и в то же время думая: "Цацкается он со мной уже не первый год, и столько хорошего сделал… А я как Бобик огрызаюсь". – Что-то и я понял... Прости меня, Лазарь, – как-то уж совсем неожиданно сказал Иван и смутился, и сбивчиво договорил: – Дай Бог тебе здоровья за все доброе ко мне...

С чашкой чая в руке Лазарь прямо смотрел на Ивана и молчал, понимая, что говорит Иван не о том, о чем хотел бы оказать. Иван поерзал по ковру и криво усмехнулся, тоже понимая, что Лазарь ждет.

– Понял я, – говорю, – что с Богом мириться надо и прощения у него просить за свою неправду...В от и понял.

  Лазарь оставался непроницаемо холодным:

– И хорошо понял?

– Да уж как понял – по Сеньке шапка...

– А еще?

– А еще – много еще... Понял монахиню Юлианию: мастер она что надо, потому и слова ее по делам, стало быть, и ей надо верить. А она что говорит? "Начинающему иконописцу с самого начала необходимо проникнуться благоговением к иконописанию и признать его святым делом". Я так это понимаю: с неумытой харей за стол не лезь...

– А еще?

– Еще, еще – что еще?! – вспылил, было, но тотчас и осадил себя Иван. – Еще... Можно в монастыре на исповедь?

И дрогнула и потекла из души Лазаря досада и боль: он прерывисто вздохнул, прикрыл глаза и на веках одного из глаз заиграл тик. Непроизвольной рукой отодвинул он от себя чашку с чаем, так что заварка плеснулась на стол.

– Ты и на службу хочешь?

– Да.

– Вызовешь такси, братья – помогут... А сомнения есть?

– Знамо дело – грешник. – Иван разом выпил остывший чай. – Знаешь, Лазарь, веры во всем не достает: вот никак не могу поверить, что вот это тело мое, – Иван потрепал себя за руку, – вот это сгнившее и истлевшее – воскреснет... что и ноги мои отрезанные воскреснут. Не могу я этого понять, поверить не могу.

– Не вмещается, – тихо заметил Лазарь.

– Многое я не могу и не смогу... Ты как-то говорил: молишься за своих врагов. А я и представить не могу, как это молиться за шакала Паханова… – Иван говорил и вовсе не замечал, что губы Лазаря дрожат, и он их поджимает и поджимает. – Ну как за них молиться, когда они из меня Ваньку-Встаньку сделали! – И заскрипели молодые крепкие зубы.

И Лазарь едва не сорвался:

– Все попущено. За грехи, может быть, за родительские, за отцовы… – И спохватился, вздрогнул и поник. – Но враги твои, насильники, тебя не переживут... Господь рассудит… призовет.

– Значит, помогут... такси вызовем, – разрушил тему Иван.

И на душе стало легче. Но и монах не мог одолеть свою личную боль, хотя и свершалось то, ради чего так надолго затянулась опека: человек возвращается в церковь.

Лазарь поднялся со стула:

– Мне пора... А это хорошо – готовься: попостись, почитай, вспомни прошлое... Братья помогут. В воскресенье и причастишься. Мы и вдвоем управились бы, но мне тяжело нельзя, я ведь ни на что не годный.

8

После исповеди и причастия, после монастырской литургии с тихой умиротворяющей службой и с мужским знаменным распевом, со всех как будто сошла тяжелая ноша: Тамара Петровна суетилась и улыбалась – она ведь так и жила в страхе ожидания заключительной части трагедии; монах Лазарь вновь как будто обмяк и стал добродушным, он даже пошучивал за общим обедом, уверяя, что теперь-то уж Иван станет иконником правским; а сам Иван, нет, он не почувствовал перерождения, он успокоился, уверовав, что одолел духовное отчуждение, и теперь с "чистыми руками" можно и нужно с помощью учителя заняться постижением иконописи.

Понятно, в монастыре Лазарь был своим человеком, однако и наставники и послушники обращались к нему не иначе, как отец Лазарь. И там же в храме осенило: да как же это так, здесь, у себя дома, его величают с почтением, а он, Иван, гостя своего и спасителя кроет Лазарем, как приятеля. И монах не возражает, видимо, прощает непреднамеренное невежество. С тех пор Иван и решил обращаться не иначе как "отец Лазарь". Сначала это даже смущало, но со временем привык, а иеродиакон Лазарь будто и не замечал, как его зовут-величают.

И только позднее время это воспринималось и вспоминалось, как преодоление барьера, преграды, за которой должна была начаться и началась иная жизнь: постижение.

В первый же свой приход отец Лазарь явился с заплечным мешком. Выгружаться он тотчас не стал: оставил ношу у порога, сам прошел к иконе и вместе с Иваном они помолились Божией Матери, причем отец Лазарь закончил молитву вслух:

– Матерь Божия, Владычица Небесная, помоги нам грешным одолеть и эту трудность. Да славится имя Твое во веки. – Он перекрестился, вздохнул и закончил так: – Господи, благослови. – Сел и вновь вздохнул, и прежняя виноватая улыбка тронула его губы. – Вот ведь дела какие – еще вчера, да что вчера – сегодня с утра! – и не подумал, а вот пока плюхал с мешком, в голове и просветлело. Господи, – подумал, – и что это мы с Иваном затеваем!..

Иван насторожился, при этом культи его начали передергиваться.

– А что, отец Лазарь, что ли что не так? Или там, у вас что...

-Н ет, у нас, слава Богу, наместник на месте, а он добрый человек, хотя по справедливости строг... Тут, Ваня, вот в чем не лады... Ты изучил "Труд иконописца" – знаешь технологию иконописи, но пока в теории; на прутике – немножко все иначе. Пока, я думал, обходиться без досок. На холсте – доступнее и с обоих сторон писать можно. Четыре таблетки загрунтуем, приготовим – восемь сторон для письма. Да только технология на практике запашистая: грунтовка, левкаса, варка рыбьего клея, олифы, да и краски, масла – это, знаешь, крепкий букет, особенно клеевой. Иконописцу и тому трудновато и работать и жить в одной комнате, а уж непричастному к делу и вовсе может стать не по себе – мамка-то из дома убежит... Специальной мастерской нет, да и была бы, так ведь тяжело ездить. Как вот тут быть – я и не удумаю...

Оба замолчали. Положение представлялось безвыходное. Иван хмурился, ему лишь грезился вытяжной шкаф, но ведь и в шкафу не разведешь огонь. А зимой!..

Отец Лазарь пока отстранял последний вариант: ездить в мастерскую монастыря. И тяжело, и самому раскрываться не хотелось. Слишком он устал, слишком изболелся, а еще хотелось бы и свое дело довести до конца, успеть, оставить и по себе добрую память. Вот об этом он и думал теперь, только придумать ничего не мог.

– Вот, Ваня, давай и подумаем оба, ты здесь, а я – там, у себя. Сегодня среда, до пятницы и подумаем, авось что и решим. Мешок-то с материалами я пока оставлю здесь до решения, а сейчас побегу.

Иван очнулся.

– Отец Лазарь, а чайку? И обед постный, а?

Извинился монах, отказался – и поспешил, только полы подрясника охлестывали его ноги.

9

После обеда с дежурства пришла Тамара Петровна. Уже вскоре она заглянула к сыну в комнату:

– Ты что, Ваня, не обедал? Не тронуто, – спросила она, угадывая его настроение.

– Да не хочу я...

Мать болезненно сморщилась:

– Все равно надо, хотя бы первого... Аппетит, говорят, приходит во время еды... Я сюда принесу, вместе и поедим.

Иван вяло отмахнулся рукой и повалился на ковер:

– Как хочешь...

И за обедом Иван молчал. Чего-то допытаться мать и не надеялась. Ели молча, но потом слово за слово заговорили о сестре Маргарите.

После того, как дочь, шустрая Логовая, отделилась в однокомнатную квартиру, тотчас она и заматерела... Сначала у нее появились девочки, мальчики, затем, похоже, и мужчина; а теперь уже пятидесятилетний известный журналист-зарубежник то ли в шутку, то ли всерьез предложил ей ехать с ним секретарем в Англию, по меньшее мере, на год. И Маргарита засуетилась...

Иван об этом ничего не знал. Да и видел он сестру редко. Мать о женских делах вообще молчала. А вот теперь, за грустным обедом, посетила ее простенькая идея, которая выводила сына из затруднительного положения.

Тамара Петровна понимала, что удержать в жизни ее несчастного сына может только дело, которое могло бы стать жизнью. И когда вдруг открылась возможность иконописанию, сердце матери взыграло. Она поверила, что такое дело сыну на всю жизнь. Как Евангелие начинают читать один раз – и это уже на всю жизнь; так и иконопись – лишь бы начать, потому что дело Божие...

С тех пор, как церковь освободилась от гонений, и уже не надо было таиться в вере, Ta мара Петровна ожила. Она ходила на службы, покупала и читала духовную литературу, наиболее доступную подкладывала на стол сыну – медленно, вяло, но и он читал. А вот с дочерью иначе: Маргаритка, любимая первенец, как будто утекла из-под материнской руки – и что-либо изменить, казалось, уже невозможно. Умная и до взрыва самостоятельная уже в институте она окунулась в иной мир с иными интересами и нравами, в мир журналистики – и прежняя Маргарита поплыла, на глазах меняясь и внешне и внутренне… Тамара Петровна видела – и страдала, и даже не потому, что дочку подхватил перестроечный мусорный ветер, мать видела и понимала другое: она пошла по пути общественного разрушения , потому и в печати ее как на дрожжах поднимало и пучило. Внешне и упрекнуть не за что: работает по специальности, преуспевает, хотя и без семьи живет самостоятельно и в достатке, часто и дело сама определяет. Все так, но судила мать по делам. О чем бы дочь ни писала, задиристо и хлестко, слова и мысли ее несли разрушение. Нравственность, вера, любовь и отечество – хотела она того или нет – под ее пером подпадали под пресс неприятия. Права человека! Но какого человека , какие и на что права? – это размывалось в потоке слов. И оставаясь в душе по-прежнему любимой Маргаритой, дочь уходила и уходила в отчуждение. Ею восторгались, ее хвалили, но восторгались и хвалили чужие, а мать, закрывшись в комнате, оплакивала не только изуродованного сына, но и дочь, уродство которой выпирало изнутри.

В разговоре с матерью она не раз повторяла:

– А ты не сомневайся, я ведь не позволю никому наступать мне на ноги… – И с этим нельзя было не согласиться: дочь с детства никому не прощала обид. Памятный случай: на третьем курсе что ли они с подружкой пошли в парк готовиться к экзамену. Идут, похохатывают, покуривают. А навстречу дама с собачкой – такой маленькой, мохнатой и лупоглазой, – и эта собачонка, ошалела, что ли, от воздуха: цап за ногу Маргариту – и дальше на поводке. Укус сам по себе не драный, но кровь течет. Отбросила Маргарита сигарету, догнала даму с собачкой, и этой собачке по спине ногой и притопнула. Визг, вой, собачонка и на ноги подняться не может, дама в шоке, а Маргарита вытерла носовым платком кровь со своей ноги, отбросила платок, молча повернулась и пошла – даже не оглянулась.

Иван как-то сказал:

– Маргарита наша пришлась в масть перестройке. Далеко пойдет, если не остановят... А я вот не в масть.

И в этом была правда. Однако после увлеченности иконописью Тамара Петровна поверила, что и сын в конце концов угодит в масть – и доживет, даст Бог, до своей смерти. Большего она и не ждала.

И вот теперь, когда сын терял и последнюю опору, мать неожиданно воспрянула духом:

– Ваня, а ведь наша Логовая собирается на год в командировку в Англию...

-Н у и что? Первый раз слышу, – вяло отозвался сын.

– Документы еще не оформлены, поэтому и не слышал. Она уже и квартиросъемщика на год нашла...

– Ну и что?

– Да ничего. Проснись ты!.. Я кое-что из кухни уберу в свою комнату, а вы и занимайте кухню: варите, что хотите. А жить я буду в ее однокомнатной – и никаких квартиросъемщиков!

Иван воздел печальный взгляд:

– Мама, а ведь один я не управлюсь. – И ложка из руки выпала, глухо стукнувшись о край стола.

– А я для чего? Что-то разогреть, пообедать готовое ты и теперь управляешься. И как это на ум мне пришло! Это же замечательно! И отец Лазарь будет приходить – он же твой учитель. Хороший человек!

– Хороший, – согласился Иван, – только вот что-то таится у него в душе.

– Ты о чем это?

– Да кажется так...

Ему действительно казалось. И никак не забывал он восклицания Лазаря с отцовой фотографией в руке: "Так ведь это не Коровин!" Вот и думал Иван с тех пор, что так воскликнуть мог человек, который когда-то знал живого отца. Но это только казалось.

***

Не было свидетелей при объяснении матери с дочерью. Одно было понятно: на сей раз нашла коса на камень. И может быть впервые мать проявила и свою волю. Объяснение закончилось холодным однозначным заявлением:

– Вот я сказала – все, так и будет. Завтра же я переселяюсь к тебе. А когда возвратишься – продолжим разговор.

И дочь только подумала сказать: "А у меня сегодня будет шеф", – но не сказала, не решилась.

Когда же в пятницу пришел отец Лазарь, Иван открыл дверь с улыбкой и возгласом:

– О, отец Лазарь! Мастерская организована! – и тотчас повел своего наставника прямиком на кухню. Здесь, на кухне, остался пластмассовый с полками стол, такой же шкафчик над ним, и такие же табуретки – и все. Холодильник в прихожей, хлебница на холодильнике, колонка с продуктами и посудой рядом.

Отец Лазарь настороженно посмотрел на Ивана и так же настороженно спросил:

– И это без принуждения?

– Без, без! – Иван засмеялся не впервые ли после госпиталя. – Мама будет жить в квартире Маргариты... Маргарита? В Англию отбывает с собкором, она ведь журналист. Так что на год – это наша мастерская.

И еще отец Лазарь обвел взглядом кухню и мелко затряс головой:

  – Лучше и не придумать: и газ, и вода, и вытяжка – и сам себе хозяин... А за год мно-огое можно успеть.

Итак, в тот же день кухня стала мастерской.

Отец Лазарь редко задерживался – он постоянно спешил, его постоянно ждали тысячи дел, хотя и выглядел он хилым и даже немощным. Он редко что делал сам, если только для научения. Извлекал из мешка плитки рыбьего клея и говорил:

– Надо две железных банки, чтобы одна свободно входила в другую. Лучше конечно иметь специальную клееварку. Но пока обойдемся. Меньшая банка должна быть подвешена в большую так, чтобы с боков и снизу была вода. Затем в меньшую расколоть на кусочки клей и залить водой – плитки хватит. А завтра уже варить клей... Я сейчас чайку поглотаю – и побегу, меня уже поджимает... А ты если с банками и клеем управишься, то на подрамник натяни холстину. Можно крепить мебельными гвоздями к верхней части бруска, или крепким шнурком как бы обшивать вокруг бруска, а потом с другого конца в натяжку таким же образом, Вот так, – и он показывал. – И чтобы ровно, чтобы не провисало, ровно и туго, ну, не барабан, а все-таки с натяжкой... Если время и силы будут, то займись мелом. Кусок мела хороший. Для начала на чистой терке можно протереть, затем в ступке, чтобы как талька, как детский зубной порошок... И чтобы руки чистые были. Кстати, один из ножей-косяков для переплетного дела надобно наточить хорошо. И аккуратнее работай, береги руки...

И уходил. А Иван начинал хозяйничать: делал и делал то, что велено. Раз не получилось, два, три – и трижды начинал снова, чтобы все ладом. А тут мел попался грязный внутри, пришлось промывать, сушить, да не один раз. И всякий задел в пластиковые баночки с крышками, чтобы в сохранности и чистоте.

– И уж если все так чисто в работе и в материале, то как же чисто должно быть в душе человека, в сердце, ведь будет он главное дело делать – готовить и писать святую икону! – не раз как будто с удивлением восклицал отец Лазарь.

Различные пропорции воды и клея Иван записывал в тетрадь или со слов отца Лазаря, или выискивал указания в книгах, в основном у полюбившейся монахини Иулиании. Все, казалось, было просто, но все надо было знать и уметь. А уж когда дошли до проклеивания холста и до грунтовки, до левкасения, тут уж отец Лазарь одну сторону загрунтовал сам – велась активная учеба, так что обратную сторону холстины левкасил уже Иван… Не все получалось, но наставник был рядом: подсказывал, поправлял и направлял – и дело шло. Когда же началось спемзование, шлифовка, когда вырезанную холстину разрезали на четыре части-таблетки, тут уж с подсказкой все делал Иван.

Четыре таблетки положили между стекол для просушки на несколько дней. А Иван с помощью матери нашел кусок грубой холстины, решив самостоятельно провести весь цикл от натяжки холста до шлифовки сухой таблетки. Получилось, хотя опытный глаз тотчас же отметил бы промахи. Но даже отец Лазарь остался доволен.

Так и шло дело, так и двигалось, и уже недели через три по-хозяйски с разумением приступили или подступили к прорисям. И Иван, было, заупрямился, взбунтовался.

– Ну зачем эти прориси – детство! Так, от руки и прорисовать!

– Такое себе позволяют или халтурщики или уже большие мастера, – спокойно возразил отец Лазарь.

Иван смутился, невольно вспомнил он, как настоятельно рекомендовала монахиня Иулиания учиться только по прорисям – это основа традиций.

О, прориси – это целая наука, школа, и понадобилась не одна неделя, а месяцы, чтобы хоть как-то освоить и это дело.

10

По-осеннему сентябрь был теплый. Но к Рождеству Богородицы быстро, быстро деревья озолотились и как будто зацвели разноцветом. В воздухе теснилась земная прель и небесная прохлада. И такое спокойствие, такая красота разливалась кругом, что когда после монастырской службы и причащения Иван выкатился на тележке из храма, то невольно и подумал: "А как бы хорошо побывать за рекой в рощице, чтобы хоть на полчаса избавиться от стен"

Подошли послушники, теперь уже рясофорные, и сообщили, что такси уже у монастырских ворот... И заныло сердце в тоске.

– Братки, – неопределенно произнес Иван, вздохнул и умолк.

– Ты что, брат, не договариваешь?

– Да не знаю,что сказать... За реку, в рощицу бы на полчасика... красоту посмотреть.

– Сейчас доложим, – последовал незамедлительный ответ. И доложили, так что через десять минуть машина уже выехала на мост через реку, а еще через десять остановилась, свернув с дороги в смешанную рощу. Передвигаться на тележке или ползать на протезе было бы нелепо, так что братки подхватили Ивана под руки и унести за кустарник на чистую полянку. Отсюда под горку клонились, как будто убегая, молодые березки в трепетной золотистости. И какого цвета здесь только не было – от земли до небосвода. А какая светлая печаль, какой воздух! Осенние цвета и краски как алмазы отражались в глазах – Иван пьянел от их отражения. Краски пленяли, они преследовали всюду, и это казалось природным необъяснимым чудом. Нередко представлялось, что и весь мир Господом был сотворен в цвете, и лишь со временем злые и грешные люди разрушили всеобщее многоцветие. Ведь даже небо и то дрогнуло под натиском штурмующих его.

Происходило странное явление: физическое перевоплощение души, иное восприятие мира и всего происходящего в нем. А началось это с красок и цвета. Все, чем он занимался до красок, теперь представлялось подготовительным, нет, не вторичным, а делом ремесленника, делом рук без подключения души. И тогда он, еще не понимая, лишь почувствовал, что краски – это нечто иное, начало сотворения мира, не всего Божественного мироздания, а мира личного, в котором человек продолжает дело Бога – творит то, что до него вовсе не существовало. Думая так, в какое-то время Иван растерялся и оробел. Отец Лазарь поглядывал на него, а он робел и сжимался в своем теле. Уже и кисточки были разложены, а он не решался прикоснуться к ним – пугала тайна красок. И чтобы продлить время или по какой-то иной причине, появилось страстное желание постичь тайну красок. Он предложил заняться изготовлением своих минеральных красок, хотя бы на время отказаться от готовых. Заготовить порошки из камня и глины, чтобы в любое время ими можно было воспользоваться. Появились различные материалы, десятки сортов глины, множество цветоносных камней. С вечера до полуночи Иван учился по книгам, познавал и готовил краски теоретически, а с утра разбивал, крошил, молол, растирал в пыль, просеивал, промывал, порой десятки раз растирая один и тот же порошок. Ему нередко казалось, что в какой-то момент он увидит рождение живой краски, сожмет в кулаке камень, краска и потечет – и уж тогда поиск закончится. Но ничего подобного не происходило: он ссыпал порошки в баночки и коробочки, надписывал на наклейках состав, и принимался за новый поиск. Наблюдая за ним, отец Лазарь однажды сказал:

– А ведь красками можно заниматься всю жизнь, быть мастером этого дела, можно даже создать новые технологии изготовления красок…

Иван с удивлением глянул на учителя и неопределенно ответил:

– Краски должны жить...

И если смотреть и оценивать со стороны, то можно было бы заметить, как развивается некое помешательство: все окружающее Иван рассматривал и оценивал на меру красок и цвета – предметы превращались в цвет, цвета воплощались в краски. И он любовался ими. Случалось, подолгу просиживал перед открытым окном и любовался зеленью насаждений, небом или снегом… Вот и теперь, на короткое время оставшись на полянке один, он тотчас утратил течение времени, пребывал в восторженном упоении: ''И откуда приходят эти краски – золотистость, краснота и багряность? А сколько оттенков зелени! Под голубым небом – Красота. Почему так? Почему не иначе? Ведь из ничего это не возникает. А, собственно, что такое цвет? Значит любые краски, любые цвета возможны. Только понять тайну. Тайну чего?" – И вот на этом вопросе Иван обычно и затормаживался.

Познать тайну природы, как познали односторонне тайну атома, то есть тайну разрушения – это богоборчество. Познать преображение материи – значит, познать тайну Бога. Это соблазн... И спасало одно: осознание личного ничтожества... Теряясь в пустоте и отчаянии, Иван начинал требовать разъяснения у отца Лазаря.

– Это краски, – не раз с тихой улыбкой разъяснял он, – краски пьянят, это пройдет. И краски нам заповеданы – вот и надо трудиться по заповеданному. Весь мир полон красок и красоты, да только мы, грешные, слепы...

Однако и это все были только слова, может быть утешительные, может быть отвлекающие, но все же только слова, ничего не значащие, ничего не раскрывающие. Очарование красками исходило из болезненной или помраченной души, когда уже было пережито нравственное помешательство, а восстановление пока еще не завершилось. Помраченная душа ищет живой красоты и даже находит ее в среде обитания, но природниться, слиться воедино не может, потому что глаза из помрачения видят не единую Красоту, но рассеянную и объективную. Воспринималась Красота сама по себе, но не та, ведущая к идеалу. Краски, очаровывая, бунтуют, когда не ведают своего предназначения. И только в пережитом, в работе приходит гармония – красок и красоты, красоты и души человеческой. Только тогда человек умиротворяется – начинает творить, начинает свой путь к идеалу. Иными словами – предтеча творчества, поиск! Это и переживал Иван. Иногда он даже забывал, что ног-то у него нет.

***

"Какой же ты художник, какой иконописец?! По нужде или по необходимости: то книги переплетал, а теперь вот в рисовальщики. А если не только ног нет, но нет ни таланта, ни способностей – тогда что? Так и ломиться в невозможное? Все это туфта – так, чтобы мозги задурить. Брось ты эту богомазицу. Позвони корешам, пригласи в гости. Вот и посидите, а желание есть, скажи, чтобы и подружку приволокли. Не думай, под балдой управитесь... А это пусть монахи и малюют..."

"Ясно... дело не хитрое. Но ведь у меня все получается – пока. А если и в красках получится? Ведь это на всю жизнь радости!"

"На всю жизнь... Дурдом. Этот горбыль научил тебя самообманом заниматься. Вот ты и возомнил. Мать выдворил, провонял всю квартиру. О кухне и говорить нечего. Получаешь пенсию с надбавкой – и хорош! Поставь в комнате телевизор или компьютером обзаведись – потягивай холодное пивко и развлекайся. Еще-то тебе что?"

"Но ведь я хочу постичь – и постигну. Не все, а что смогу. Монахиня Иулиания этим и жила... А подружку? Наверно, что-то можно и сотворить... Только ведь детей мне не иметь, а так дрыгать культяпками – стыдно же... Монахи-то вон всюду живут и без подружек. А я может быть монахом стану. Вот постигну – и стану..."

"Что ты постигнешь?! Ванька-Встанька! Краски растирать постигнешь! Жить надо, а не краски растирать. Навесили на тебя крест – вот ты и щуришься!

"Я понимаю тебя. Наверно, так и надо бы. Я даже думал об этом. А вот отец Лазарь... Пойми ты: это для меня будет амбец и на сковородку. Я ведь уже решался..."

«Вот и решись, поживи красиво – и решись?»

  «Знаешь, пошел ты на хутор бабочек ловить. Я лучше краски мастырить стану. Короче, все – точка". – Иван прихлопнул кулаком по полу и очнулся, вернее – пришел в себя. Приподнял голову, повел взглядом – в комнате никого не было. Открытое окно – парусом занавеска...

-З начит, снова мутило… Проклятый дух...

***

Все было готово: и краски, и кисти, и деревянные небольшие плошечки под краску, и как стальные отполированные таблетки, на одной из которых уже была сделана прорись Спаса Нерукотворного; в конце концов в холодильнике ожидало рыночное свежее куриное яйцо; и жидкий клей в закрытой баночке; и все необходимые краски. Словом, все готово – отступать некуда. И отец Лазарь тихо воркует над головой:

– Ты, Ваня, не сомневайся, я с тобой. Сейчас помолимся и начнем с помощью Божией.

Иван запомнил, как они помолились, как тихо и робко выговаривал молитву отец Лазарь, он даже запомнил, как отец Лазарь легонько тронул его за. плечо и сказал:

– Ну, Ваня, с Богом...

А вот как разводил и растирал краски, как начал и завершил закладку основных тонов – этого так и не мог вспомнить. Иван как будто встрепенулся, когда икона была уже раскрыта – основные тона заложены... По вискам стекали капли пота, болью сжимало затылок, культи как будто одеревенели... Положил на подставку кисть, отполз от стола и упал на ковер как если бы бесчувственно...

И все-таки начало было положено. Осваивалась на практике последовательность нанесения красок и множество технических тонкостей. Все надо было знать и помнить, где и как провести необходимую линию, где и как сделать пробелы – о, это была наука не одного месяца. И когда Лазарь уходил, Иван продолжал пробы и опыты на. бумаге до тех пор, пока не сваливался на ковер. А отлежавшись и перекусив с чаем, садился за письменный стол, за умные учебные книги. И так изо дня в день. Да и не было у него иного занятия, если только вымыть за собой тарелку.

Дрожали руки, подступала тошнота, и тогда уже что-то делать Иван не мог. К монастырским братьям не обращались за помощью, они к причастию помогают – и за то спасибо. Тамара Петровна сама, понятно, не без помощи, организовывала для сына прогулки. Изыскали даже недалекую деревеньку со знакомыми домовладельцами – и выезжали в деревню на полный день. Но и того хватало отдышаться – краски напоминали о себе, влекли в мастерскую.

Когда первый Спас Нерукотворный был завершен, отец Лазарь посоветовал убрать образ подальше в стол и не заглядывать на него. А на другой досточке начали нового Спаса Нерукотворного по прежнему образцу... После второго начали и завершили третьего. К тому времени с красками Иван уже обращался смело и даже по-свойски. Все чаще отец Лазарь оставлял его наедине с письмом, лишь подсказав, что он должен сделать или завершить до следующей встречи, которая обычно и начиналась с разбора и обсуждения сделанного.

И, наконец, отец Лазарь велел выставить для обозрения всех Спасов Нерукотворных. И это оказался поучительный урок.

Долго смотрели молча. Казалось, все было ясно – и говорить не о чем. Первую работу трудно было бы и сравнить с третьей, и тем не менее было в них много общего. Не совсем удачное сочетание красок, основа слабовата, некоторое искажение образа, но главное глаза. Представлялось странно, но глаза были как будто одни и те же. Из одного письма в другое они переходили нетронутыми. И строг был взгляд Спаса Нерукотворного, смотрел он в гневе.

После тщательного разбора работ отец Лазарь примирительно сказал:

– Ваня, вера наша – вера любви; Господь наш Иисус Христос безгрешен и является идеалом любви; и образ свой на рушнике Он посылает Авгарю с любовью, для свидетельства. Это – не его глаза...

Иван промолчал – и не согласился. Ему по-прежнему казалось, что Спаситель должен смирять людей, быть суровым к творящим зло и даже карающим. Тверские иконы не о том ли самом говорят, глядя из своего далека... Нет, Иван не думал об этом постоянно, да и вообще не думал, не намечал сделать именно так, он жил этим, сознание этого давно вошло в него, а может быть он и родился с таким убеждением. Иван ученически строго копировал образ, и ему казалось, что копия удается один к одному, не замечая того, что губы на копии сжаты плотнее, линии утонченнее, а глаза холоднее и строже. Ничего этого он не выдумывал и не предполагал – так ложилась рука.

И все-таки нельзя было сказать: брак, не удалось. Основоположник Лазарь еще пощурился и сказал:

– Эти пока убери для памяти, а этот оставь – как начало. Будет лучше...

Затем были отдельные святые с ликами помельче, так что образ смотрелся и воспринимался в общем... А затем Козельщанская Божия Матерь, порадовавшая отца Лазаря душевной теплотой. Но слишком земным получился младенец на ее руке.

– Пойми, Ваня, это не просто младенец, а уже Бог, рожденный от Духа Свята, Он уже и теперь учит и вразумляет. Вот здесь-то и надо сделать облик построже, не совсем детский, чтобы молящийся перед иконой понимал бы с первого взгляда, что перед пим младенец-Господь...

Время шло, письмо совершенствовалось. Уже спокойно и вдумчиво Иван смотрел на то, что выходило из-под его кисти.

Младенца поправили-прописали, и на этой именно иконе решали освоить покрытие олифой. Оказалось, и это трудоемкое и сложное дело. Что стоила одна варка олифы. А разливание олифы, выравнивание и "фиканье" до блеска – это опять же целая наука. И когда пролачили икону, Иван впервые с восхищением спросил:

– Отец Лазарь, и как это ты все знаешь и умеешь?!

Прикрыв глаза, отец Лазарь улыбнулся:

– Так ведь, Ваня, многое самому пришлось делать, много помогал другим. Жизнь – это ведь тоже наука.

11

Прошли Рождественские и Крещенские легкие морозцы, а на Сретенье и вовсе сошла оттепель. Накануне выпал снег, с оттепелью осел и покрылся хрупкой искрящейся корочкой. Солнце по снегу так и переливалось, искрилось и радовалось. И как же это чудесно! Красиво!.. Ивана вынесли в кожаном протезе и в теплой куртке в скверик напротив подъезда. Прохожих здесь не било, машин – тоже. Можно было спокойно посидеть на снегу, полюбоваться сахарными ветвями деревьев.

"И почему так мало белого цвета на иконах? А какой ведь цвет хороший! А только в пробелы и идет, да и то не чисто белый. Зимой – белая красота. Раньше и не замечал", – не успел подумать Иван, как ему в спину шлепнули снежком. Он развернулся: шагах в пятнадцати от него с безразличной кислой физиономией стоял мальчик лет девяти. Ясно было, что это он пульнул снежком.

– Скучно? – спросил Иван.

В знак согласия мальчик кивнул головой.

– В   снежки поиграть не с кем?

И вновь кивнул.

– А давай со мной в снежки! – Иван придвинулся ближе к незатоптанному снегу, сбросил перчатки, скомкал снежок и бросил в мальчишку – и попал в плечо. Мальчик сунул варежки в карманы, подхватил в горсти снега, стиснул и запустил в Ивана – мимо!

– Мазила! – подзадорил Иван, и во второй раз влепил бойцу снежком.

Каким бы перемирием это закончилось – не трудно догадаться, но в это время как из сугроба вынырнул второй, такой же малый – приятель. И началась война уже не на жизнь, а на смерть. В конце концов Иван свалился на бок и закричал весело во все горло:

– Сдаюсь, братцы! – и руки попытался поднять. Мальчишки, смеясь, подбежали к нему, помогли сесть и начали отряхивать его от снега, когда во двор из-за утла дома вывернулось такси. Машина остановилась возле подъезда, дверца широко открылась, и животом вперед из салона выкатилась сестра Маргарита. Живот ее был настолько велик, что широкое пальто с плащевым верхом на ней было расстегнуто. Даже не поздоровавшись, она сказала:

– Ну, что уставился – племянницу привезла, – и тронула ладонью живот. – Мама здесь ли? Приехала, а ключей-то у меня нет. – Она достала, из кармана мобильный телефон и в ту же минуту уже говорила с матерью: – Да это я, Марго...здравствуй. Да из какой Англии! Ты принеси мне ключи от моей квартиры. Здесь я, здесь, внизу, у подъезда. Мне тяжело без лифта подниматься. Да что понимать – принеси ключи...

Мать и руки развела, и по бедрам себя шлепнула:

– Батюшки! Да тебя в роддом надо везти!

– Рано. Недели через три.

– Так ты что, с мужем, что ли приехала?

– С мужем, с мужем! Вот он! – и, смеясь, вновь огладила свой живот. – Давай, мама, ключи, я устала – на самолете летела, думала, там и рожу. А ты после приедешь. У тебя вон еще Иван на снегу сидит...– Она взяла ключи и даже шага не сделала в сторону брата. Неуклюже впятилась в машину и захлопнула за собой дверцу.

– Вот это плюха. – Тамара Петровна и головой покачала. – В таком-то положении и на самолете... Ваня, а ты побудешь на воздухе или домой?

– Домой, – точно огрызнулся сын. – Ну, Марго, даже не поздоровалась.

***

Вместе со всей своей мастерской и "химией" Иван перебрался в свою комнату. Понадобилась электроплитка, закрытая клееварка. К запахам красок и клея он хотя и привык, но вытяжки в комнате не было, приходилось постоянно открывать форточку, тянули простудные сквозняки.

– Ничего, – сказал отец Лазарь, – можно и так. На ночь хорошо проветривай... Мама, значит, теперь здесь будет – тоже хорошо.

Пили чай за рабочим столом, говорили обо всем понемногу, между прочим отец Лазарь спросил:

– Сестра венчана ли?

Иван пожал плечами и раздраженно махнул рукой.

– Не знаю, да и есть ли у нее муж – это еще вопрос.

– Господи, прости ее. – Отец Лазарь перекрестился. И неожиданно спросил совсем о другом:

– Ваня, а вот если по выбору или по твоему желанию: какую икону ты хотел бы написать?

Ни слова не говоря, Иван подкатился на тележке к письменному столу и достал из ящика репродукцию тверского "Господа Вседержителя".

Ивану показалось, что отец Лазарь вздрогнул.

– А где нам добыть хороший образец? Не с репродукции же писать... Подумать надо, подумать, поспрашиваю...

Одобрил и благословил отец Лазарь, но на том пока и расстались. А Иван в тот же день сделал с репродукции прорись и перевел на левкасную холстяную досточку. Для пробы он решил работать самостоятельно. Тогда-то и понял, что работать надо с напором, работать до упаду, и, взявшись, как можно скорее доводить до конца. Он не рассчитывал на успех, делал пробу, что-то пытался иначе, нередко накладывал краски почти на авось. Желание, доведенное до страсти, было одно: показать силу и волю Вседержителя, зло и неправда перед которым должны трепетать. Пусть проба, пусть для себя, но вписать и свою идею в образ. Он даже пытался работать ночами, но не выдерживали глаза, электрическим освещением искажало лик, и падал Иван на ковер и плакал, неустанно повторяя: «Господи, помоги», – и слезы как будто становились сладкими, в душу входило успокоение, и он засыпал на полу...

А отец Лазарь не шел и не шел, как потом выяснилось, он занемог, даже из келии не выходил... Когда же наконец поднялся и навестил своего подопечного, «Вседержитель» был уже написан. И учитель понял состояние ученика. Он сел на стул поодаль от образа, долго смотрел молча и вздыхал. Наконец поднялся, обнял Ивана за голову и поцеловал.

– Глаза, Ваня... гнева много, а гнев – это ведь не всемогущество Вседержителя... Но для пробы – хорошо… Я принес тебе икону псковских мастеров, – он медленно склонился к неизменному мешку, медленно извлек завернутую в холстину икону, медленно распеленал ее и, поцеловав, подал Ивану.

– Это здорово! – восхитился Иван.

А отец Лазарь извлек из мешка, казалось бы, вторую икону, но это была лишь чистая доска с ковчегом. Доска липовая, чистая и белая, как если бы она уже была загрунтована, под левкасом.

– Вот, Ваня, для тебя – дерзай... Удастся – освятим. Дерзай, только помни: гнев – не сила, гнев и злоба – рядом... И краски вот, добрые, лицевые. У тебя таких нет – там и рецептики записаны... Господи, как хорошо-то... Давай, Ваня, помолимся.

После молитвы отец Лазарь сказал:

– Великий Пост начинается... Пасха-то, Пасха какая поздняя будет!.. Прости меня, Ваня, если обидел я тебя чем, – и опустился на колени перед Иваном, и поклонился ему до пола. Но с трудом восклонился монах. Припали они друг к другу – и оба плакали.

12

В пятницу первой недели Великого Поста Иван исповедовался в монастыре. Служба была тихая и, могло показаться, унылая. Присутствовало все немногочисленное братство.

После исповеди, когда еще не началась служба, лишь монах монотонно читал часы, Иван увидел вошедшего в храм отца Лазаря, возрадовался и поспешил на тележке к нему навстречу. Отец Лазарь благословил Ивана и они поцеловались. И на этот раз монах с трудом разогнулся и тотчас поспешил к пустующей скамье – и присел, и прикрыл глаза, и легко навалился спиной на древнюю теплую стену.

  Иван уже вел подготовительную работу Вседержителя на доске. И тотчас ему почему-то представилось, что на холстяных досточках, что бы ни написал, все будет ученическое, по крайней мере, не главное. Главное – на доске, такой изумительной чистоты и такой вечной. И все пробы, которые делались на досточках, безусловно будут только мешать настоящей работе, отвлекать, смешивать краски. Только подлинник – и только он, Иван Коровин… Так и решив, он собрал все пробы и уложил в ящик письменного стола. И лишь досточку, на одной стороне которой была написана Божия Матерь, а на другой – Вседержитель, Иван завернул в частую салфетку и, отправляясь на исповедь в монастырь, положил в специально пришитый большущий карман на внутренней стороне куртки, куда можно было положить и книгу любого размера, и папку с листами писчей бумаги.

Иван подкатился к отцу Лазарю и положил ладонь на его колено. Учитель открыл глаза и улыбнулся.

– Немощи одолевают...

Иван расстегнул куртку, вытянул и начал разворачивать досточку с образами, и когда развернул подал отцу Лазарю.

– Вот, возьми, я не хочу смотреть, пусть только образец... Отец Лазарь с пониманием доброжелательно кивнул головой и потянулся за салфеткой. В это время в храм вошел невысокий строгого облика монах, в рясе с широкими рукавами, с четками в руке, с тяжелым наперсным крестом, как будто из обтертого черненого серебра.

– Настоятель, отец Иов, – шепнул отец Лазарь, медленно поднялся со скамьи, и оба они повернулись к настоятелю. Он как будто равнодушно благословил обоих, и на короткое время задержал руку на голове Ивана.

– Вот. Благослови, отче, на новое дерзание раба Иоанна. – И передал настоятелю таблетку, только что вверенную ему Иваном. Подошел келейник настоятеля и подал очки. Настоятель Иов мгновенно выпрямился, вскинул голову, и, показалось, стал выше ростом. Он взглянул на Ивана, перевернул таблетку и раздумчиво сдвинул за очками брови, долго смотрел на Вседержителя.

– Праведный гнев, – подумал вслух и заметно обмяк, улыбнулся и вновь положил руку на голову Ивана...

– Господь тебя благословит, Иоанн. – И тотчас распорядился, возвращая досточку. – Покройте олифой и освятим для аналоя. – И еще раз благословил Ивана, и только после этого пошел к алтарю.

Ясно было, что настоятель знает об Иване все.

***

А в среду на второй неделе Великого поста в комнату к Ивану вошла мать и сказала:

– Маргарита девочку родила, четыре двести. Кесарево делали.

Не отрываясь от работы и даже не повернув головы, Иван спросил:

– А что это значит – кесарево?

– Что? Ясно что – родить не смогла бы, живот разрезали.

– Каково ей, наверно и без наркоза, – Иван перекрестился. – Господи, помоги ей, – выговорил Иван и неожиданно весело усмехнулся:

– Вот она народит и тебе подбросит! И будешь бабушкой-нянькой! Или, думаешь, сама она выращивать будет?! Погладит по головке – и побежит... А уж куда – не трудно догадаться. – И замолчал, и вновь склонился над работой.

Тамара Петровна постояла, подумала: "И верно. Она не уймется. Муж, говорит, в Англии... И эту подбросит... А мне за шестьдесят, у меня вот ребенок – слава Богу, занят добрым делом и водку не пьет"...

Угадали: уже в первый месяц Маргарита перевела девочку на искусственное питание и принесла ее матери.

– Ну, а что делать – жить-то мне надо, работать надо, я и писать разучусь, на твою пенсию не проживем. Да и работать предлагают на старое место – это ж e сегодня удача!

– А мне что делать? Мне и в магазин, и на рынок? А у меня Ваня да вот еще грудной ребенок.

– Вот и даст он без тебя соску, пока ты по магазинам.

– Он занят, он работает...

– Что работает! Дурака валяет – который уже год!.. Да что говорить! Вот кормежка, пеленки, памперсы – все, что надо. Мне в редакцию надо сбегать... Вонища у вас какая.

– Да у тебя больше вонищи! – и сама вся прокурилась.

– Ну хватит воспитывать. Я побежала – до вечера. – Чмокнула маму в щечку и ручкой помахала.

В конце концов дочь заявила:

– И что я бегаю взад вперед? Привезу тебе сюда кроватку, коляску – пусть она здесь и живет.

И ведь привезла – с улыбочкой, с шутками и поцелуями.

Одно счастье – девочка спокойная.

13

А Иван работал, работал безоглядно, как если бы только в этом и заключалась его жизнь. Впрочем, так это и было. От переутомления нередко он впадал в уныние, и тогда валился на ковер. Отлеживался и снова принимался за работу. Но тяжело переживались сомнения, когда вдруг представлялось – все плохо. И тогда появлялось желание кричать и звать на помощь учителя, Лазаря, который все знает и все умеет. Но не позовешь, не позвонишь, а сам отец Лазарь не шел. Иван полагал – некогда. Великий Пост – время молитвы. Тогда раздражали мелочи: и плач племянницы, и то, что некого послать за недостающим материалом или в монастырь. А бывших друзей звать – придут с водкой… Болела голова, болела грудь, болели натруженные культи, не хватало свежего воздуха, а выбраться в парк или за город – не отпускала все та же страсть. Но нередко он уходил весь в работу – забывался, тонул, после чего, очнувшись, все представлялось прекрасным – работа и даже жизнь...

И все-таки запнулся – на лике Вседержителя: не та борода, не те губы, глаза не те!.. И он звонил в библиотеки, в книжные магазины, требовал необходимые альбомы и репродукции, но всюду отговаривались или раздраженно отвечали: «Нет», – и бросали телефонную трубку. И тогда он возвращался к словесному образу прижизненного Христа и Господа – и выверял, и сличал – не совпадало. "Почему подбородок голый? Почему бородка жиденькая? Почему в облике и лице нет воли?! – восклицал он и не мог, не хотел согласиться с образцом... И вновь желание кричать, звать на помощь отца Лазаря. Ах, как же его не хватало! А он не шел и не шел…

Кажется впервые Иван лежал на ковре кверху лицом, сложив на груди руки как перед причастием. Рукам было неудобно, неловко, но куда-то их деть – сдвинуть, раскинуть не было воли. Так скованный и лежал. На улице светило солнце, и на потолке отражалась рябь от тюля. Потолок покачивался рябью, в голове звучно бухала кровь, а в сознании одно: каким же должен быть лик, что Он должен сказать сегодня, какие слова укора за всю нашу травоядную и хищную жизнь... Нельзя же выдумывать облик, не зная Слов, которые Он говорит нам сегодня. Ведь бывали же наставления, доходили Слова – и кто-то воплощал эти Слова. "Так почему же я ничего не слышу, почему не вижу... Почему же и глух я, и слеп?! Господи, помоги!" – хотел выкрикнуть Иван, но, видимо, лишь подумал… И что-то случилось, что-то произошло, и кто-то вошел в пространство комнаты, и обозначился чей-то лик – и был этот лик печален… Иван всматривался, пытаясь угадать: кто это, кто? Но даже предположительно не мог угадать... И вдруг сурово прозвучали слова: «Буду судить вас строго за вашу ложь, за ваше отступничество, за развращенность и злобу. И тогда вы узнаете все».

Иван резко раскинул на стороны руки, так что они стукнулись о пол, но глаза его были открыты. В дверь кто-то осторожно стукнул... Иван с трудом сел, потер лицо ладонями и не своим голосом спросил:

– Кто там?

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, – послышалось за дверью. Это оказался послушник из монастыря. Перекрестившись на икону, он сказал:

– Отец Лазарь отходит... просил быть.

– Куда отходит? – недоуменно спросил Иван.

– Ко Господу отходит... Проститься хотел бы.

– Умирает? Как умирает?.. Отец Лазарь умирает! – испуганно вскрикнул Иван. – Не может быть! Где он? – и поволокся к двери.

-Машина ждет. Одевайтесь...Вот и икону просил...я и упаковку привез...

Еще с минуту не мог опомниться Иван. Наконец, перекрестившись и проронив: "Господи", – он быстро застегнулся в протез, надел теплую куртку и шапку.

  В прихожую вошел шофер. Сказал:

– Можно бы и полегче что-нибудь, на дворе тепло.

– А что, весна? – Иван смутился.

– Завтра Вербное.

Нашли полегче куртку, на голову Иван и вовсе не стал ничего надевать, выбрался на лестничную площадку, защелкнул и запер ключом дверь. Отсюда его уже понесли: он обнял за плечи несущих, а они поддерживали его под протез. В свободной руке послушник нес икону Вседержителя.

В келлии были иконы в киоте и рядом, горели две лампады, столик и на столике аккуратно лежали книги, открытые Молитвослов и Евангелие; возле двери стул; небольшое сводчатое оконце с мощной решеткой – ничего не скажешь, на решетки коммунисты были мастера, так просто не выломаешь; изголовьем к киоту, так что лицом к решетке железная кровать. На кровати и лежал отец Лазарь, как-то неестественно вывернувшись на один бок.

– Отец Лазарь, Ваня приехал.

Умирающий не шелохнулся.

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, – негромко произнес послушник. И отозвался отец Лазарь:

– Аминь, – и зашевелился.

– Ваня приехал. – Отец Лазарь кивнул в ответ. – И икону привезли.

Отец Лазарь разлепил один глаз, затем второй и потянул с груди руку. Иван подхватил ее и ткнулся лицом в ладонь.

– Ваня, – тихо сказал отец Лазарь, закрыл глаза и умолк.

  Иван плакал в ладонь, а отец Лазарь легонько пошевеливал пальцами. И так было горько, так жаль учителя, так не хотелось с ним разлучаться, что любые слова представлялись пустыми, лишними; хотелось припасть к его груди навечно, но этого сделать он не мог… Прошло пять, десять, пятнадцать минут. Неожиданно отец Лазарь с трудом, но глубоко вздохнул, открыл глаза и внятно произнес: – Это ты, Ваня, а я думал во сне...

– Это я, я здесь, – целуя ладонь мокрую от слез, отозвался Иван. – Икону привезли, но она не дописана...

Действительно, лик Вседержителя после прориси был лишь слегка тронут краской, но не прописан вовсе, потому что продолжался спор Ивана с подлинником… Послушник извлек из упаковки икону и вознес ее перед лицом отца Лазаря.

– Видишь ли, отче?

– Вижу... Теперь ладно. Глаза, Ваня, глаза... Он весь Любовь... Дерзай, Ваня, будешь мастером... Видишь, и лик другой. Гони злобу, Ваня... – И закрыл глаза отец Лазарь, но еще продолжал говорить, но уже трудно было понять его. А Иван плакал и плакал беззвучно, и слезы его падали в могучую ладонь наставника и учителя. – Ты, Ваня, за меня... Глаза, Ваня, глаза – это душа. Люби врагов... Ты, Ваня, не Коровин, ты Логовой... Я и там буду молиться за вас обоих... – и захрипел, и умолк.

Рука его напряглась и задрожала.

В келлию вошел монах и начал читать отходную. Все делалось спокойно, разумно и, конечно же, без слез, и только Иван по-прежнему плакал.

***

Трое суток до погребения иеродиакона Лазаря провел Иван в монастыре. Он не отходил от покойного, только теперь сознавая, кем был для него этот монашек в сереньком подряснике, который опекал и учил бескорыстно и с любовью не один год. Только теперь понял он и то, что о своем бескорыстном учителе и наставнике он ничего не знал и не знает. Странно, но его это почему-то даже не интересовало. И первое, что удивило – отцу Лазарю уже исполнилось шестьдесят лет. И еще, что не только удивило, но буквально лишило речи: оказалось, что отец Лазарь монах-иконописец, что за редким исключением иконы в монастыре написаны им, что в Троице-Сергиевой Лавре был он в учениках монахини Иулиании (Соколовой). А последние годы писал для иконостаса будущего Храма на Крови во имя новомучеников Российских. А скончался он все-таки от нанесенного ему увечия: последние годы отец Лазарь буквально умирал, перенося невыносимые приступы боли в позвоночнике. И в те дни, когда он чувствовал себя терпимо, обязательно шел к "страдальцу Ивану", так он называл в монастыре своего подопечного. Поначалу отец Лазарь лишь сострадал безногому солдатику, но в первых же увлечениях прорисями увидел в Иване иконописца; и ушел, считая, что не ошибся. Наверно странно, но за всю творческую жизнь у него был единственный ученик – им оказался Иван Коровин.

Погребли отца Лазаря на территории монастыря – это было первое захоронение на истерзанной земле возрожденного монастыря.

***

Лишь после панихиды на девятый день Иван как будто очнулся: и первое, что он вспомнил – загадочное видение или сновидение с печальным образом и в то же время резко прозвучавшие слова: "Буду судить вас..." Только теперь возвратилось все то состояние, которое формировалось в споре с псковским подлинником "Пантократора". Иван понимал, что на смертном одре учитель одобрял прорись, приняв за прописанный лик, но и в этом, казалось ему теперь, была какая-то связь с явлением печального образа... А может быть это дьявол путает, говорил же отец Лазарь, что этот гнус всюду влезает, лишь бы напакостить, лишь бы смутить – и тогда одно спасение: хорошо молиться перед началом работы... "Помолиться и довериться сердцу и руке – и попытаться завершить", – подумал Иван. И он молился, но ни трепета в сердце, ни тепла в душе не переживал, как будто все поглощала могила отца Лазаря.

И все-таки он сел работать: однако и руки не слушались, и кисти дрожали, и краски смешивались не те... Сначала он думал, что все это от продолжения нервозности в связи со смертью, но затем все более проявлялась иная причина: ему не хватало наставника, учителя, хотя бы сознания, что он есть и придет. И теперь надо было самому решать и делать, и на вопрос: "Как?" – отвечать самому, решать самому и делать – самому.

Прошел день, два, в попытках, в наметках, и постепенно Иван вновь вошел в неразгаданный клубок вопросов – как соединить любовь и печаль с железной волей и судом до зубовного скрежета... Он возвратился к тому, от чего его увезли к умирающему учителю. И работа пошла, тихо, без напряжения, но пошла. На сороковой день, чтобы уже поставить точку, он покрыл икону олифой. Теперь уже все – правки не будет.

"А что же дальше?" – как-то нелепо возник вопрос.

***

Не только мать, но и сам Иван замечал, что его характер как будто меняется. И не только во внешних проявлениях, но и во внутреннем состоянии меняется. Как будто пришло жизненное разочарование, вялость и скрытая раздраженность. По утрам он теперь дольше валялся на диване, бестолково ползал по квартире прежде чем умыться и помолиться, иногда пробирался в комнату матери, чтобы взглянуть на племянницу. А перед тем, как прочесть молитвенное правило, он обычно долго смотрел на "своего" Вседержителя: смотрел с безразличием – ни удовлетворенности работой, в которую, казалось, вкладывал всего себя, ни восторга, ни разочарования. Подлинник унесли в монастырь, сличать не с чем, оценить проделанное некому, и он полагал, что написал образ любительски – так, как ему вздумалось. Поэтому какие-либо сомнения отпадали – какая разница! Он устал от этой работы, она ему надоела, и он нередко закрывал ее холстиной, чтобы не видеть. Еще оставались загрунтованные таблетки или досточки, как их называл Иван, но писать что-то новое не хотелось… И, помолившись, тоже бесстрастно, он садился за письменный стол и перечитывал когда-то им же переплетенное Евангелие. Но даже читая Евангелие он отвлекался, мысленно вспоминая отца Лазаря. И всякий раз становилось стыдно за свою неблагодарность и черствость в отношениях с ним… Читал Евангелие и думал: "Вот и Спасителю мало кто стремился доброе сделать. Или же это у людей таков закон всеобщего невежества и страха: льстят и юлят перед силой и злом, перед слабостью и добром – равнодушие..." Как тайна, как загадка вспоминались и последние слова учителя, сказанные уже на смертном одре: "Ты не Коровин, ты Логовой, я и там за вас буду молиться". Почему – за вас? Почему – за обоих? При чем тут отец, которого он не знал и не видел?.. И тотчас вспоминался возглас при виде фотографии отца: "Но ведь это же не Коровин!" Надо бы спросить: "А кто?" Однако он сказал: "Что, не похож?.." И вновь читал и читал Евангелие – медленно читал, читал и думал. Только однажды вдруг поразило не раз читанное: воскрешение Лазаря! Это же поднять прах из гроба!.. Он еще не понимал, в чем дело, но уже начал проворно перекладывать книги и альбомы, какое-то время даже не в состоянии понять, что он ищет. В душе дрогнуло: Иван начал звонить в библиотеки и магазины – иконографию "Воскрешение Лазаря" со статьей или описанием... Это был взрыв, это была идея, это был зов вдохновения!

Проснувшись ночью, Иван долго не спал, и странные додумки и догадки вновь лезли в голову: «Зачем же это я взялся за иконы, лучше бы книги переплетал, какой я художник... добрый Лазарь и сделал меня рабом иконного дела. А ведь это ни мне, ни другим не нужно! Так почему же такое?.. Нет, хватит: вот напишу на досточке "Воскрешение Лазаря", если получится – отдам в монастырь, на помин отца Лазаря... Вот напишу эту – и все. Да и сколько денег и хлопот – это с отцом Лазарем было хорошо!.. А где доску взять, если что?! А закажешь – не расплатишься. Я ведь не заработаю. На всю жизнь Ванька-Встанька... А отец Лазарь за этих псов еще и молиться говорил! Нет уж... А вот его изуродовали – он молился за них... За кого?» – И плыли фантазии, которые обычно и усыпляли до утра.

14

Зазвонил телефон, параллельные трубки одновременно сняли мать и сын.

– Алло, – ответила Тамара Петровна.

– Квартира Коровиных? – спросил мужчина, похоже, молодой.

– Да.

– Скажите, а Иван Владимирович здоров?

– По своему состоянию в общем-то здоров.

– А вы могли бы принять Владыку Евлогия?.. Примерно через час.

– Господи, какого Владыку?.. И кто это говорит?

– Я говорю по поручению епископа Евлогия, его секретарь. Владыка хотел бы встретиться с Иваном Владимировичем.

– Это не со мной, с ним надо говорить…

Иван тихо положил трубку. Не успел он набросить на диван покрывало, как в комнату вошла мать. Не дав и слова ей сказать, Иван отмахнулся рукой:

– Да слышал! Пусть едет кто угодно! Мне-то что...

Мать суетилась по квартире: что-то поправляла, что-то прятала с глаз долой, что-то вытирала. Внесла в комнату к сыну высокий, обычный, стул, протерла письменный стол, засветила перед иконой лампадку, и все повторяла как будто в страхе:

– Господи, помилуй... Господи, помилуй...

А Ивану было безразлично, кто придет и зачем – вот если бы отец Лазарь...

Он вошел в комнату бесцеремонно, с улыбкой, еще молодой, красивый, с длинными волосами и пышной бородой, в темной дорожной рясе, с небольшим архиерейским крестом и панагией. Придерживая широкий рукав, он благословил Ивана – и тотчас за дело:

– Вы извините, без уведомления. Все занят – суета. Я, Иван Владимирович, хотел бы посмотреть икону – вы завершили ее, "Спаса Вседержителя"?

– А что ее смотреть? – Иван сидел на тележке посреди комнаты. Епископ стоял. – А вы садитесь, вот на высокий стул.

Владыка улыбнулся и, поправляя полы рясы, сел. Иван подъехал, снял холстинку с иконы и передал ее епископу.

– Вот, смотрите, если интересно, – и откатился, чтобы не задирать голову на высокое лицо.

Владыка Евлогий коротко глянул на Ивана – и это был уже иной взгляд, пронзительный и резкий. Он внимательно рассматривал икону, клонил голову то в одну, то в другую сторону, отстранял на вытянутые руки, наконец, развернув к себе сидением стул от письменного стола, поставил икону на сидение стула и сказал:

– Церковь наша и в иконописи стремится сохранять лучшие традиции, поэтому и лики порой кажутся однообразными.

Иван пожал плечами и откатился в сторонку, чтобы и ему видно было икону.

– Икона ведь молитва, богословие...

– Я знаю. – Иван вскинул взгляд. – Вы что хотите сказать или спросить?

– Скажите, чем вы руководствовались, изображая лик Вседержителя?

– Не знаю чем. Так на душу легло.

– А хотя бы на несоответствие обратили внимание: в глазах все-таки залегла печаль, что ли, а лик суровый, даже слишком суровый...

– А он судить нас будет, а у нас зло торжествует – вот и предупреждает.

– Даже так! – Владыка от удивления крутнул головой. – Но ведь в подлиннике этого нет. Как же?

Иван опустил голову, подумал.

– Много чего нет. Подлинник – он для своего времени.

– Но ведь в остальном у вас старое письмо, и я сказал бы хорошее для начала письмо.

– Не знаю... Так и отец Лазарь говорил.

– Отец Лазарь – мастер. – Владыка вздохнул и быстро начал перебирать четки в руке. – Но отец Лазарь не отступал ни на шаг.

– Я не мастер, поэтому...– Иван с улыбкой усмехнулся.

– Нет, не поэтому... У разных народов своя икона, если иконописец свой. Скажем, православные турки, православные эфиопы или японцы – в образе, бесспорно, отразят национальное устремление. И это может быть закономерно. А вот если лик суровый – это уже индивидуальное видение: психология или восприятие времени... Я и сам об этом много думал, когда учился в Духовной Академии... Увидел в монастыре вашу работу и захотелось на эту взглянуть. – Он кивнул в сторону иконы. – Эта, по-моему, выше по качеству исполнения. А вы как думаете?

– Не знаю...

– А не хотели бы в Троице-Сергиевой Лавре с иконописцами поучиться, хотя бы годик. Я мог бы это устроить.

У Ивана и щеки побелели, наверно, от гнева.

***

– Нет, – резко ответил он и похлопал ладонями по культяпкам. – Я вот дорисую "Воскрешение Лазаря" – и больше вообще не буду.

– О, это шутки! – Владыка добродушно засмеялся. – Когда вот так уже написано, – он повел рукой в сторону "Вседержителя", – это уже на всю жизнь. После такого нет понятия – не буду... А можно взглянуть на "Воскрешение Лазаря"? – он поднялся, прошел к рабочему столу: – О, да вы с репродукции...

– Ничего пока и нет, только прорись.

– Да, – задумчиво произнес Владыка. – А в нашем монастыре не хотели бы поработать.

– Не думал я об этом... да и вообще.

– Что вообще?

Иван развел руки на стороны:

– Вообще – ходить не на чем, вообще…

– И все-таки подумайте. Там и материалы готовые, и трапеза, и в келии жить можно. "Храм на крови", думаем, в этом году под крест возвести... Отец Лазарь многое не дописал для иконостаса, вот и продолжили бы с Божией помощью...

– Нет, что я там без ног ползать буду! – и отвратил лицо от владыки.

Все было ясно. Владыка понимал, что со временем Коровин будет работать в монастыре. «Но не один. Пока доверяться ему нельзя», – рассудил Владыка, хотя "Вседержителя" он воспринимал целиком – вместе с суровым предупреждением и обличением безнравственного мира... Он и приехал, чтобы увезти икону с собой.

– Иван Владимирович, – сказал он и поджал губы, – знаете, я хотел бы эту икону приобрести. Для себя или для храма...

Ивану показалось это странным, и он с безразличием сказал:

– Берите. Мне-то что…

– Я вот вам телефон оставлю моего секретаря: по любому вопросу можете ему звонить: он поможет найти, привезти, достать, словом, оперативная служба... Ну, а это на первый случай вам в обмен за икону. – И откуда-то из глубокого кармана Владыка извлек увесистую пачку тысячерублевых купюр, скрепленную розовой резинкой, и положил на письменный стол. – Кстати, если экономически трудно будет, тоже звоните. А доску и икону "Воскрешение Лазаря" вам привезут. Договорились?

Опустив глаза, Иван едва сдерживал слезы, не понимая, чего бы это ради.

– Договорились, – сипло ответил он.

– Вот и хорошо. Мне пора. – Владыка поднялся, перекрестился сам, благословил Ивана, взял икону и простился.

И случилось трудно объяснимое: оставшись один, Иван развернулся в одну сторону, в другую, неожиданно упал на ковер вниз лицом и бессмысленно закричал: ему представилось, что он продал не только икону, но и себя, свое сердце и совесть свою, и добрую память о своем спасителе отце Лазаре, продал все, все – и остался один на голой земле, и теперь даже смерти своей ему не дождаться.

И когда счастливая Тамара Петровна, проводив до машины Владыку Евлогия, вошла в комнату к сыну, он так и лежал на ковре вниз лицом, тихо и безответно.      

Лето 2006г.

Борис Споров


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"