На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Один

Повесть

Когда его спрашивали о полном имени, он обычно вскидывал манерно подбородок и с достоинством говорил:

– Георгий Степанович я, простите, Со́колов.

Однако на тот же вопрос мог ответить и иначе:

– Герман я, а по родителю Степанович.

А иногда с усмешкой, похоже, отшучивался:

– Если угодно, зовите меня просто Гедеоном.

И любопытные сходились на том, что лучше уж по привычке: Геша. Но не вязалось – Геша Степанович. Так и величали Геша Со́колов.

А за последние лет десять к нему уже и не обращались с таким вопросом. Он утратил общение и связи не только с соседями по лестничной площадке и подъезду многоэтажного кооперативного дома, на седьмом этаже которого в двухкомнатной квартире проживал уже без малого сорок лет, но и с внешним деловым миром. И все бы ничего, но в перестроечные годы что-то не заладилось в быту. Он даже помнил, с чего начались эти нелады. Именно после взрыва Чернобыля у него в квартире вдруг поселились мыши, причем, нахальные и разбойные. Стоило сесть за стол, поджарив яйцо или заварив чайку, как «серые волчата» выскакивали в щели кухонного шкафа для овощей или в приоткрытую дверцу под раковиной – и по две, по три рассыпались по квартире... На столе нельзя было оставить корку хлеба, в раковине посуду, а когда всю­ду был наведен порядок, «волчата» начали грызть картофель в шкафчике, и наконец взялись за библиотеку. Они обгрызали корешки старых книг. Такое трудно было пережить. Но вместо того, чтобы купит в хозяйственном магазине обыкновенную мышеловку, Геша разработал и применил иной способ ловли мышей: в большой целлофановый пакет он закладывал приманку, сухую корку хлеба, скомкивал пакет так, чтобы и к приманке надо было пробираться с тру­дом. Оставлял "мышеловку" на кухне, а сам в кабинете при открытых дверях садился за работу. Шуршанье начиналось уже вскоре, но это в начале. Когда же доходило до мышиного писка, оставив под столом тапочки, Геша бесшумными шажками быстро входил в кух­ню и схватывал пакет так, что серые оказывались в ловушке, случалось, до пяти голов. Через мгновение вмес­те с пакетом хищные нахалы летели с балкона на землю, впрочем, как на парашюте... Но уже к вечеру или на следующий день, казалось, все те же разбойники вновь появлялись в квартире. И вот такая охота или ловля продолжалась не мене года. Доходило до того, что ночью мыши забирались к Геше в пос­тель. В конце концов, он взвыл и обратился к людям за помощью и советом…

– Потравишь, – рассуждал Геша, – и будут они в закутках дохлые вонять... Нет, – решил он, – лучше кошку. Вот узнаю, как тут ей гальюн устроить – и заведу.

И завел: серую, гладкую, и назвал её «Рыся». Рыся проявила характер в первую же ночь: сначала она как тигра орала возле две­ри, а после полуночи устроила на кухне такой переполох, что Геша поднялся с постели и включил свет. Два трупа на полу и Рыся с горящими глазами и с еще живой жертвой в зубах.

– Молодец, Рыся, – одобрил Геша, открыл дверь в туалет, там размещался и Рысин гальюн, и пошел досыпать, настоятельно предупредив: – Ты жри их, не разво­ди вони...

Единственный раз пришлось пережить ночь пиршества, после этого мышей Геша не видел. Прибави­лось хлопот с Рысей, но это все-таки не мыши в постели.

Именно с тех пор и начала выстраиваться непрерываемая цепь всевозможной чертовщины: то заявляется председатель жилищного кооператива – нет ли в квартире постояльцев, если есть – оформить прописку; то участковый милиционер с проверкой документов. И все что-то пишут, спрашивают: а где работали, а почему теперь не работаете? На пенсию не проживешь…

И Геша однажды вспылил:

– Послушаете, сударь, идите отсюда и не являйтесь устраи­вать допросы. Тоже мне, сыщики без собак! – и захлопнул за гос­тем дверь. Тогда же он подумал: ''Это разведка, точно, наводчи­ки, сейчас в милиции всё жулье. В следующий раз потребую документы".

Но это хоть живые люди, видимо, жулики, но все-таки живые, зримые... Но вскоре начали преследовать реальные звуки, не то, чтобы там где-то сверлили или долбили стену, а ночью шаги по квартире...

У Геши был привернут к двери засов, и даже днем он задвигал его, но шаги преследовали... Затем стало казаться, что во время его отсутствия кто-то проникает в квартиру: то книга не на месте, то рукопись перепутана или в другой папке и на другом месте. А потом начали исчезать то книга, то рукопись, и даже однажды деньги, хотя больших денег у Геши никогда не водилось... Стал замечать он и то, что на улице его как будто сопровождают, отслеживают, пасут.

А тут в первом подъезде ночью убили одинокую женщину. И соседи слышали крики, удары, вероятно, головой об стену или об пол, звонили в милицию – убивают! Но милицейский наряд так и не выехал. Прибыли утром, чтобы зарегистрировать факт убийства. Словом, на годы затянулась физическая и психическая перестройка, а точнее – переломка.

Вот и теперь, не успел сходить в магазин за продуктами, как уже пропала папка с рукописью первой части «Евангелие и наша жизнь». Здесь, на полке, и лежала! Нет, и хоть ты лбом в стену! И вновь, в который уже раз начался поиск, многодневный поиск...

***

В его просторном кабинете не было ничего лишнего: письменный стол с печатной машинкой, жесткое прямое креслице с подлокотниками, стул и диван с резной спинкой старой работы. И все. Стены вокруг заняты самодельными книжными стеллажами, заставленными от пола до потолка книгами и пухлыми папками для бумаги, связанные тесемками или опоясанные резинками; ко всему с одного края окна, за спиной, если сидеть за столом, одна на одной громоздились кар­тонные коробки, заполненные черновыми рукописями и наработками по различным темам.

Одряхлевшая кухня с большим набором старой посуды, шкаф, стол, три стула и небольшой холодильник «Саратов»… В прихожей настенные шкафы для верхнего платья и столик с зеркалом.

В спальной деревянная полуторная кровать с ковром, трех­створчатый шкаф для белья и платья; книжный полированный шкаф под стеклом с духовной и церковной литературой; рядом, на столике когда-то классный радиоприемник; на стене небольшое старое зеркало в резной раме с полочкой; на полу большой синтетический палас и посреди комнаты круглый довоенный стол, на нем стеклянная ваза без воды и вечные веточки красной рябины, которые Геша менял один раз в году, осенью.

И в кабинете, и на кухне были иконы без лампадок, а в спальной киот с десятком икон и лампадой. Три родительские иконы, две в серебряных ризах, третья в окладе – Спас Неру­котворный. В спальной сохранялся даже уют, хотя Геша этого не за­мечал. Большую часть времени он проводил в кабинете и на кухне.

***

Поиски пропавшего обычно начинались нервно, иногда с не­пристойными словами в адрес тех, кто все что-то ищет в его квар­тире. Поначалу думалось, что это молодцы с Петровки, которые отслеживали его еще с былых времен... Или послушники жидов, эти-то факт засекли после неугодных статей – и Геша даже забывал , что одна из "неугодных" не опуб­ликована и дремлет где-то в столе... Были заподозрены и кооперативщики – только зачем им книги и рукописи?! Или изводят, чтобы устроить преждевременную смерть и завладеть квартирой: одинокий, старый человек, дергать его почаще, авось, вздрогнет... Думай, как хочешь, а исчезают книги, рукописи, и поиски обычно результата не приносят. Дня за два изведется Геша, да и бросит тщету. Это ведь подумать только: разобрать стол и ящики стола, а потом еще папки на стеллажах, да еще чем-то заинтересуешься, начнешь сортировать. И так весь день – от склянки до склянки!

 Геша смолоду привык работать на четвертинках писчей бумаги, редко на половинках. И порой скопится целая папка таких четвертинок, исписанных бисерным почерком, без маркировки и страниц. Вот и разберись, что кроется здесь! Прочтет одну, две записи, вздохнет, да и завяжет папку и опустит на дно коробки. А коробок-то не одна и не две! Словом, и на этот раз в поисках ничего нового не оказалось бы, когда вдруг из-под вороха четвертушек с пометками на уголке каждой "Ф" – философия, он извлек папку "Черновые статьи". Однако старей Геша опубликовал не слишком, так что папка показалась тяжеловатой. 0н развязал тесемки: с приржавевшими скрепками статьи уже пожелтели! Геша прихватил их все – и дыхание остановилось, статьи посылались на пол. В папке оказалась еще рукопись – "Моя философия". Это та самая работа, которая так же исчезла и которую он не смог найти десять лет назад. Именно эту пропажу он пережил наиболее болезненно: сначала нервное потрясение, затем впал в тяжёлое уныние. Ему и теперь казалось, что после этой пропажи даже характер его изменился. Слишком уж личная рукопись, написанная после смерти матери – сорок лет тому. Геша уже свыкся, что какой-то мерзавец, чтобы добить, выбрал именно эту рукопись. И это изнутри и зримо переживалось. Чувства были настолько обострены, что он мог бы передать каждый шаг, каждое движение мерзавца…

Геша положил папку на стол, сам сел на край креслица, покрытого серой овчинкой, ладонью левой руки огладил или вытер папку, прикрыл глаза – и трудно было понять, плачет ли он в душе или вот так переживает свои весенние годы.

 

II

– А это мы – с Океана! Поэт Соколов! – в бравом восторге предстал перед дежурной в проходной общежития двадцатипятилетний, красивый и статный морской офицер, насквозь уверенный, что он-то и есть будущий классик советской литературы. В руке изящный чемоданчик, а на локте форменный плащ. Свеж и весел, как если бы не абитуриент и не предстояло сдавать вступительные экзамены. Какие экзамены, когда следом наверно уже летит первый сборник стихов.

– Есть такой – Соколов, – с улыбкой ответила вечно милая Вера Никитична. – Визиточку, – и подставила пухлую неизработанную ладошку.

С покорной улыбкой Соколов вручил офицерское удостоверение. И пока Вера Никитична вписывала в регистрационную книгу данные документа, Геша напряженно щурился и поджимал губы. Наконец он любезно улыбнулся и заговорил с пришептыванием:

– Это, Вера Никитична, только в том случае, если имеется такая возможность: мне за пару недель надо бы сдать рукопись в «Молодую гвардию» – есть нужда в изолированной каюте.

Вера Никитична вскинула взгляд. Геша, не оголяя зубов, улыбался.

– Пока можно, а вот уж понаедут… – и она подала ключ с номерной биркой, сделав пометку в книге.

– О, я ваш должник, – прикладывая ладонь к груди, признался Геша и как факир откуда-то извлек плитку шоколада. – Чайку попьете.

И оба улыбались.

Вот так, с гонором ворвался в общежитие завоеватель Москвы морской офицер с Дальнего Востока Геша Соколов. И уже в первый же вечер в его каюте собралась поэтическая элита абитуриентов. Водки и закуски не было – на носу первый экзамен, сочинение. Но окно настежь – накурено, хоть топор вешай, и охрипшими голосами молодые классики нараспев и рыком до рассвета читали свои стихи.

Геша читал мало, он больше прислушивался, присматривался, стараясь понять или угадать предстоящих однокашников. Экзамены его не беспокоили: не может быть такого, чтобы Геша Соколов завалился. Хотя окружение было достойное и задиристое. И он мысленно выверял свой круг, чтобы не оказаться в подручных.

***

Все сложилось достойно. Никто ни в общежитии, ни в институте даже не поинтересовался, а как это военного офицера списали в поэты, а если списали, то по какой причине.

Без осложнений начались лекции и семинары. Творческий вуз, все в переростках, так что Гешин возраст без фальши вошел в общую обойму. По воскресным дням пили и бузили, как биндюжники, уже поделившись на кланы. Зато все дни недели редко кто не напрягался. Напрягался и Геша: кроме изящного чемоданчика и офицерской формы у него ничего не было, и дотаций к стипендии пока тоже не было. Старший брат обзавелся семьей, ушел из дома к жене «вьюшечником», и лямка его оказалась в натяжку. Мать жила одна в добротном родительском доме, получала пенсию и очень часто болела. Отца братья не знали: мать говорила, что погиб на финской границе, но, похоже было, что-то другое крылось за «финской границей». Надо учиться, заботиться о матери и о себе, покупать книги, печатную машинку, словом, жить, а на стипендию не провернешься. Отсюда и напряжение.

Мать он переложил пока на брата. Следовательно, надо было позабо­титься о себе... С Востока наконец догнала книжица стихов с гонораром – и это было очень ко двору.

Почту приносили на стол рядом с дежурной, и, проходя к лестнице или к лифту, студенты обычно весело отыскивали письма и пе­реводы. На этот раз посреди стола возвышалась бандероль на имя Г.С.Соколова, и любопытные, похихикивая, мало-помалу продырявили упаковку на четверть угла – оказалось, сборник стихов "Тихий океан".

– И молчит Соколик... бирюк.

– Геша-то, Геша – уже с книжкой!

– Вот так флотский...

И с веселой завистью ржали, пытаясь вытянуть хоть один экземпляр. В это время с достойным степенством с улицы в дверях появился Геша. Двумя пальцами, как рюмочку на взлете, он нес перед собой бутылку кефира, искусственно изгибая в улыбке губы: знал уже, что его ждет бандероль.

– Геша, ешь твою в клеш, книжку издал и молчишь! – ревностно возмутился рослый Толя, стихи которого уже прошли в «Новом мире»

– И с кефиром тащится – разворачивайся за коньяком!

– Он скромный, – заметил уралец Марьин.

– Господа сухопутные, позвольте поставить кефирчик... Комсо­мольцы есть? Ножишко необходим...

Геша вспорол шпагат на бандероли, извлек из бокового кармана авторучку и размашисто подписал первую книжку для дежурной вахтерши. Затем всем достойным вручил со словами: "Классику от классика"... Когда же за экземпляром потянулся однокурсник Юра Болотин, Геша поднял перед ним указательный палец и безобидно сказал:

– Юра, ты пока не классик, тебе, если останутся экземпляры после ин­ститута. А пока без подписи с возвратом.

Болотин засмеялся:

– А я-то думал, что Соколов как океан – широкий...

– Мудро и своевременно. За это и тебе без возврата! – и так же размашисто подписал экземпляр Болотину...

О, как давно все это было – без малого полвека тому!

Тогда со всех сторон только и неслось:

– Геша!.. Геша!..

***

И пирушки гусарские, и до утра стихи; и публикации по мелочам – и разворачивался к выходу второй сборник стихов – все победоносно, хо­тя и без особых торжеств. И в рублях приспособился. По крайней мере, никто не думал, что Геша Соколов нередко сидит без копейки. Но радивая мать в Курске в половину дома пустила жильцов – и деньги за постой целиком стала высылать младшему – и это к стипендии и гонорарам было очень даже кстати. Всё складно, но никогда Геша не считал счастливыми свои студенческие годы.

 Уже на первом курсе он сблизился с Болотиным, оказалось, близким по духу и характеру, хотя внешне Геша подавлял приятеля. И на семинаре обсудили сборник, и Болотин выступил с похвальным словом, легонько лишь зацепив за грубые прозаизмы. Геша при этом вздергивал подборо­док, морщился, а в авторском слове поблагодарил всех за разбор и критику, и не без нравоучения напомнил:

– Критика – хорошее дело, но когда стихи попадают в руки издателя и цензора, критика из их чрева выходит иная, особенно, если ты не классик. Я это уже пережил, вам – предстоит... Руководитель семинара поэт Ошанин, внутренне усмехнувшись, и глаза прикрыл, подумав: «Вот и поставил школяров в угол...».

Геша менял тему – океан остался на Дальнем Востоке. Москва почему-то не вдохновляла, и он даже намеревался съездить в Курск, побывать в родных деревнях, пройти по лугам, мимо хлебов, чтобы хоть там вдохнуть запахи земли полной грудью. А пока – стихи не шли. И Геша взялся за Есенина и Блока, пыта­ясь хотя бы чтением всколыхнуть задремавшую Музу.

***

Как-то вечером в субботу, когда в холле редкие любители уже си­дели за телевизором, а из дальнего конца коридора докатывались обычные в это время нетрезвые речи, в каюту заглянул Болотин.

– Геша, у тебя заварка есть? – в руке у него был чайник с кипятком, под рукой несколько книг. Он так и ожидал ответа на пороге. Геша развернулся на стуле, помедлил и сказал:

– Заварка у меня добрая – плиточный кок-чай! А у тебя к чаю что-нибудь найдется?

-Что-то есть, и даже халва.

– Вот и ладненько. Давай чайник – в чайнике и заварю, по-флотски. А ты винтом на камбуз – и начнем пары поднимать...– Геша широко развел руки – и строгим взглядом проводил Болотина.

"Этот мальчик – не простой мальчик, в нем кто-то прячется… стихи и пишет, и понимает", – подумал Геша, отломил полплитки зеленого чая и опустил в чайник с кипятком. Заткнул дудок, накрыл чайник углом одеяла, а сверху подушку – вот и вся премудрость флотской заварки. Когда чай распарится, чайник подогреть, не доводя до кипения. И на всю ночь бодрости.

К чаю оказалась добрая закуска, Геша выставил банку с мелко наколотым сахаром.

– У наших друзей нюх хороший – дверь на ключ, иначе спо­койно жить не дадут. – В домашних мягких туфлях, в тренировочных трико и в тельняшке, он по-барски широко проплыл по каюте и замкнул дверь. – Нас нету! – и добродушная искусственная улыбка озарила его лицо.

Не думал Геша, что эта ночь окажется для него столь значимой.

Болотин положил стопку книг и осторожно сел на край стула, как обычно рассеянный и задумчивый. Невысокого роста, крепкого сложения, большеголовый, скуластый, с гладкой кожей, с заметными залысинами в русых волосах, он редко улыбался, еще реже смеялся, зато часто сидел в уединении задумчивый, даже не задумчивый – ушедший в неведомое постоянство.

В семинаре считали, что Болотин весьма одаренный, но твор­ческой активности у него не было. Руководитель семинара выжидал, а пока нагружал Болотина студенческими работами для рецензирования. И рецензировал и докладывал на семинарах Болотин толково и нелицеприятно. Говорил он тихо, так что ему уже скоро приклеили ярлык – крикун. Болотин нередко спал на лекциях, однако ночи напролет читал русскою литературу с древних времен, то есть человек окунулся в историю русской культуры. Что он читал в Румянцевской библиотеке – этого никто не знал. А, в общем, на курсе Болотин был тих и неприметен.

Управляясь с закуской к чаю, Геша уже заметил в стопке принесенных книг и свой сборник стихов с закладками. И потянул губы – чего бы это ради принес? Уже и на семинаре разбирали, и здесь, за столом, с друзьями, не станет же Крикун задним числом поливать... Геша потер ладонью ладонь и по-хозяйски прочно поерзал на стуле.

– Учишься писать? – спросил с усмешкой и кивнул на стопку книг. Понятно, вопрос относился к его книге.

– Ага, учусь, – согласился Болотин, кивнул в подтверждение, извлек Гешины стихи из стопки и положил рядом, под руку.

– Я вот о чем, Геша, думаю...

– О чем же? Раскройся Юра. Тебя как никого из нас критические мысли посещают...

– Да мысли всех посещают... только мы от них отлягиваемся. А так, весь этот год я одной думой живу: кому нужны наши стихи и зачем мы их пишем? Или партийные, или ни о чем. Псу под хвост – и только.

– Юра! – воскликнул Геша. – А зачем русские люди песни поют и частушки рифмуют?! – в недоумении он даже приложил кулак к своим губам.

– Подумай, подумай. – Болотин нахмурился, прихватил чайник с заваркой и ушел на кухню подогреть.

Точно катапультировало Гешу со стула – он вздернулся, напрягся, но это лишь на короткое время: усмехнулся, расслабился – и закурил. Ведь и сам он листал не только свою книжицу, но и посолиднее сборники, капризно поджимал губы и с усмешкой мысленно повторял: «И кому все это нужно – кишки рифмованные, частушки деревенские... А что делать? Лопатить глубже, – как говорил Твардовский».

Когда Болотин возвратился с чайником, Геша курил и с улыбкой щурился:

– Значит, кому нужны, зачем пишем?!

– Ага, зачем вот так пишем... Это же поэзия политического зака­за, – есть и такое ремесло.

– Молотишь, Юра. Поэзия есть поэзия – хорошая и плохая, и во все времена так.

– А я что, против?..

И Геша уже знал: сейчас Болотин начнет вычитывать стихи из классики былой и советской, без труда вытряхивая из прочитанного графоманию. Однако на этот раз он повёл иначе:

– Знаешь, Геша... – Болотин налил себе чайку и отхлебнул для пробы: – Удался, забористый чаек... Знаешь, я вот перечитал славного поэта Ники­тина в полном дореволюционном издании и в советском, обрезанном, и не узнать – два разных поэта. Не потому, что здесь что-то сок­ратили, выкинули. Из Никитина до единого слова вырезано христи­анство...

Геша насторожился, впрочем, внешне оставаясь независимым и даже вальяжным.

 – Но религия и поэзия все-таки вещи иного порядка.

– Может быть, только когда вера извлечена, то все собрание теряет и звук и цвет, я уж не говорю о духовной глубине. Все оставшееся – солома, ремесло — без Божества, без вдохновенья...

– Да, ремесло – только оно и все-то ремесло.

– Формально... Я ведь о чем? Советский Никитин уже "оно". А мы сознательные ремесленники, бездушные рифмачи. И до чего ведь доходит: посредственный поэт Пастернак написал несколько стихов с намеком на веру – и теперь уже взывают хором: "Свеча горела на столе, свеча горела". Какая тут религия или вера, когда свеча на столе, ну, а автор с второй женой в постели, первая – в прихожей спит… Нет, вершина – свеча горела!

Геша мелкими глотками пил чай и с обостренной суровостью следил за Болотиным – что-то он скажет о его стихах.

– Юра, но ведь все мы члены партии или комсомольцы за редким исключением... Надо ведь и это учитывать – раздвоенность.

– В том-то и дело, что даже не раздвоились, а отвалились, от­пали... Сел вот специально за твои стихи: океан, вода, штормя­га без жертв, на всех тельники, так что и матросик с офицериком кореша. Выборочное фото. И торпедные катера, и субмарины, и солнце из океана – все есть, а души нет, а страха даже перед смертью нет.

Геша усмехнулся:

– Душу раскроешь – институт опечатают... Вывод: двадцатый век – поэзия без души?

– Можно и так... хотя что-то у кого-то есть – в столе, что-то просачивается и через цензуру…

Хлебали чай, доедали закуску, не раз уже в дверь кто-то тор­кался, но даже отозваться голосом желания не было. Геша понимал, что для Болотина тема серьёзная, а вот Болотин даже не подозре­вал, что и для Геши она не менее серьёзная. Но если Болотин выс­казывал свои суждения, и ему становилось легче, Геша и этого не позволял себе.

Религия, вера, молитва, икона, крестик нательный с детства в семье Соколовых были крепкой тайной. Все понимали, что нигде, никто об этом не должен знать, потому что довериться можно только Господу. И когда мать с детьми вставали на молитву, а молитвы бывали короткие и поспешные, как если бы кто-то мог разоблачить, то мать непременно на окнах задергивала шторки.

А уж когда сыновья выросли, они отошли и от домашней церкви. Когда же дошло до комсомола и партии, и крестики нательные поснимали.

– А я вот иногда задавал себе вопрос: для чего живу на све­те? – и ответить не мог. – Без веры и на этот вопрос нет ответа. Вот и поэта без души быть не может.

– Почему же?! – Геша и руки развел. – А Маяковский – атеист и даже богохульник, но все-таки поэт и даже советский классик.

– Какой классик – лестничный рифмач... Вот Заболоцкий поэт, особенно после заключения, хотя и в атеистическом оцеплении.

– Поэт, поэт... А вот мы с тобой поэты? – Геша закурил и отошел к окну, к приоткрытой форточке. И сам же и ответил на свой вопрос: – Пока подмастерьи, но время определит.

Неожиданно Болотин спросил:

– А ты где подрабатываешь к стипендии?

Геша небрежительно глянул на приятеля, как бы спрашивая или думая: вон ты о чем...

-У меня, знаешь, все на якоре. Стипендия, мать ежемесячно подбрасывает – сдает квартирантам полдома; и по мелочам гонорарю. Хватает, еще и литературой обзавожусь… Выхожу на договор в "Молодой гвардии"... – И засме­ялся: – Все бы ничего, но как представлю, что в каждой комнате царапают и стучат стихи, тошно становится, охота отпадает. Все ге­нии! – Геша смеялся, а Болотин, склонив голову, приборматывал что-то непонятное. Неожиданно он резко поднял взгляд – глаза его поблескивали слезой, так что даже самовольный Геша прервал свой смех. – Ты что?

– Я? Ничего... Мне к стипендии некому подбрасывать, и врать в газетах не хочу – вот и не пишу. А подрабатываю в церкви в Сокольниках по выходным и праздникам – алтарником.

– Ты – алтарником?! Юра, но ведь ты комсомолец: усекут – выт­ряхнут из института.

– Вытряхнут, – согласился Болотин. – Значит, Господу так угодно будет.

– И ты веруешь? Или для подработки?

– Нет, Геша, я серьезно...

Геша вскочил со стула и пошел вышагивать по каюте. И по спине его катились мурашки, и дышать становилось вязко... Ведь и у него к тельняшке пришит нательный крестик, и теперь еще живет в душе затаившаяся вера, которая особенно в праздники так радовала в детстве... Но он член партии, и никто никогда, вовеки не узнает, что кроется в его ду­ше под тельняшкой... Геша хмуро вышагивал по каюте – и дымом заволакивало его глаза. Наконец он подошел к Болотину, взял его за голову, как будто механически поцеловал в губы и оттолкнул от себя. Затем сунул в пачку с сигаретами окурки и все это выбросил в форточку, повернулся к столу, лицо его было холодное, как будто тупое, и тихо сказал:

– Я тоже могу. Всё. Я бросил, то есть выбросил сигареты – я не курю... А почитай, Юра, стихи Никитина, которых в изданиях наших нет.

– А чем же это вызвано – бросил?

– О, испытываю флотский характер... Погоди, подогрею чайник – и тогда за стихи, – подхватил чайник – и на кухню.

«Зачем я ему сказал, – с горечью подумал Болотин. – Ведь я ему только хотел сказать, что без души, без веры в бессмертие он так и останется рифмоплетом. И все. И вдруг выложил – алтарник. Господи, прости болтливого... Надо уйти, и никаких стихов – он поймет, Геша. мужик неглупый.» – Болотин поднялся и, склонив голову, вышел из комнаты, оставив на столе принесенные книги.

И действительно, Геша все понял. Лишь на секунду затормозился он на пороге с чайником в руке, хмыкнул, притянул дверь и повернул ключ на запор, наперед зная, что сегодня ночью Болотин уже не придет, читать Никитина не будет, а сам он не ус­нет до утра.

Геша включил настоль­ную лампу, выключил верхний свет, прихватил с круглого стола оставленные Болотиным книги и сел за письменный стол... Где-то стучали, где-то нетрезво выступали ораторы, топали по коридору, но каюта Соколова погрузилась в тишину и раздумье. С чаем хотелось закурить, но принято решение – и Геша может и способен себя подчинить. Да и закурил он только на флоте, не успел пропариться никотином.

Трижды перелистал Геша свою радость, первый сборник стихов. Весь он был разрисован Болотиным: и подчеркивания отдельных строк и слов, и вычеркивания четверостиший, и жирные вопросительные знаки на полях, и примечания-приписки с восклицательными зна­ками – Геша все понял: он перечитывал стихи с одним прицельным вопросом: "А зачем они – такие? Кто их будет читать? И в чем хотя бы авторская идея?". И сквозняком пролетали безответные вопросы. И плясали дешевенькие рифмы в памяти, и корчились выспренние метафоры... "Ни философии, ни лирики, ни честного правдивого слова – без Бога, без души, – настойчиво повторял Геша. – Наверно буду писать и такие для зачета, издам для диплома и еще книжку. Но жить таким творчеством нельзя. А иных стихов не будет. Раскрываться нельзя... Отложить на потом? Пока заняться философией и историей. Институт для корочек, для полноты интеллекта… Ни в коем случае не раскрываться. Я член партии – и будьте любезны считаться с этим… Тоже мне алтарник! Сгорит голубым огнем не сегодня, так завтра"…

 По закладкам Геша читал двухтомник Никитина – и, действитель­но, Никитин представал иным: из сельского лирика он преображался в певца души, и тогда и сельская лирика обретала иные смысл и звучание... Геша брался за Есенина, и Есенин казался сельским лириком, но даже после советского Есенина других советских не хотелось читать. Нет поэзии – осталась бабья стихия – Ахматова, Цветаева, да вот еще грудью вперед Ахмадулина с Матвеевой...

«Замкнуться, да так замкнуться, чтобы и мысли сокрыты были! Я обведу их всех вокруг пальца – великое созидается в одиночестве и тишине. Просто стихов мне мало, а до классики те­перь уже не вознестись – жилы подрезаны».

Подхватив рукой голову, Геша долго оставался бездумным, но что-то затаенное переливалось по его лицу. Наконец он медленно выдвинул ящик стола, из глубины извлек завернутую в бумагу книгу и невольно оглянулся на дверь – и только тогда развернул ветхое родительское Евангелие с закладками по тексту. Быстро перекрестился и открыл на закладке: глава шестая от Матфея – он любил стихи этой главы и часто перечитывал их: "Смотрите, не творите милостыни вашей перед людьми с тем, чтобы они видели вас... Ты же, когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, который втайне; и Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно. Ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше... Светильник для тела есть око... Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это всё приложится вам..."

 Но только ли эта, шестая глава?! А седьмая! А другие!.. И мышцы крепкие, и все тело его как будто расслабилось, и не слышно было ни ударов сердца, ни дыхания, и только душа как в детстве полнилась тревожной радостью... Геша читал и читал, даже не сознавая, что читает лучшие и совершеннейшие во всей мировой письменности стихи.

***

После ночных раздумий жизнь Геши внешне не изменилась. С Болотиным они по-прежнему общались, но о религии и вере молчали. Бегали в магазин за кефиром и пельменями в пачках; слушали лекции, писали и обсуждали на семинарах стихи, но что-то кроме этого и еще происходило. Болотин все чаще исчезал из поля пребывания. И Геша ворчал себе под нос: "Алтарничать убежал". Но не реже в странствия уходил и Геша: бродил по букинистическим магазинам, где тогда до смешного по дешевой цене выискивал редкие кни­ги по философии; встречалось и бо­гословие. И он покупал, хотя и на третьем курсе Геша всё ещё донашивал надоевшую форму, однако жаль было денег на тряпки... Так что пока – думы, занятия, книжные магазины и нелегкие переживания о душе. Свалилась на плечи и еще одна забота: выбрали партгрупоргом курса – принял за честь и с благодарностью. Только в душе это оборачивалось наказанием, о чем, правда, никто не догадывался. В своей каюте Геша вздыхал и верил, что как-нибудь отмотается. Именно об этом он и скорбел, когда от Тверского бульвара брел уже по Старому Арбату, отдохнуть после лекций в букинистических лавках. Геша прошел до трамвайного поворота, когда увидел навстречу плачущую девушку, складненькую, невысокого роста. Она не хныкала, не вытирала слез, шла прямо, с открытыми глазами – и беззвучно плакала.

– Ты что, деточка, плачешь? – склоняясь к девушке, озаботился Геша.

– Бабушка умерла, – тихо ответила она, – не знаю, что делать...

И неожиданно припала к его груди и горько заплака­ла. Геша растерялся: всё это казалось игрой, в то же время ему было жаль несчастную, видимо, помочь которой, даже просто подска­зать некому. И он легонько приобнял ее свободной рукой.

– И когда же она умерла?

– Да вот сейчас и умерла...

– Куда же ты идешь?

– Не знаю...

– Где вы живете?

– Вот, в Староконюшенном...

Он отстранил плачущую и взял ее за руку:

– Пошли. У вас телефон есть?.. И никуда не звонила?.. Сей­час вызовем скорую, если понадобится, и милицию... оформят документы и покойную увезут в морг... и все остальное я тебе помогу. Кладбище подскажут, если нет своего места на городском...

Так и вел он ее и говорил – и она подчинялась ему, и даже всхлипывать перестала.

Действительно, бабушка на кровати лежала остывшая. "Господи, куда я влез", – в уме вознегодовал Геша, но сказал повелительно:

– Закрой ей лицо простыней. – И взялся за телефонную трубку. Уже через час на руках остался документ о смерти, а покойную увезли в морг. Так же оперативно было проделано и все остальное. Вдвоем с Клавой, так звали девушку, продавца магазина канцелярских товаров, на третий день в катафалке они увезли бабушку на кладбище, где уже была готова провальная обитель. Могильщики быстро делали свое дело. А Геша с Клавой полчаса спустя сели в рейсовый автобус. Клава дрожала, и Геша, обняв ее, иногда легонько встряхивал, повторяя:

-Ты успокойся, успокойся, она уже там...

И только теперь Клава спохватилась:

– Геша, а ведь бабуся-то наказывала отпеть ее в церкви... а у меня и голова поехала. Что же делать?

Геша знал, что делать, но молчал... Наконец он сказал:

– В этом деле я не могу тебе помочь – я член партии... Ты уж сама: иди в церковь, в любую – и закажи заочное отпевание…, сама и побудешь на панихиде. Да там все объяснят. А мне пора выходить, я в институт – на лекции...

И Клава испугалась: глаза ее округлились, губы задрожали:

– Геша, не оставляй меня… как же я... у меня никого нет – я тоже умру…

И слезы, слезы полились из ее воспаленных глаз.

***

Заочно и отпели бабушку. И на девятый, и на сороковой день по­мянули покойную вместе. После сорока дней Клава как будто успокоилась, и отношения их к тому времени стали свойскими. Нередко после лекций Геша с Клавой, поужинав, шли в театр или в кинотеатр "Рос­сия". Иногда, проводив Клаву, он оставался у нее ночевать – слишком далеко в общежитие! – и тогда Клава устраивалась на ночь на кухонном диванчике. Но и такие передвижения уже вскоре стали излишними...

Геша был весел: он получил сигнал молодогвардейских стихов и аванс. Съездил в ГУМ – купил себе приличный костюм и сорочку, решив заглянуть к Клаве, чтобы оценить покупки и чуточку обмыть, а обед у не всегда добрый.

Клава открыла дверь, а Геша и руки в стороны – в одной руке портфель, в другой – гумовская упаковка.

– А вот и я! – Она так и приласкалась к нему. – Да ты хоть дверь прикрой...

– Как долго не был, – она тихо смеялась и вздрагивала. – А я всё жду, жду.

Наконец закрыли дверь. Геша поставил под вешалку портфель, на табуретку гумовскую упаковку, вытер носовым платком лицо и только тогда с прижимом обнял Клаву. Он целовал ее, а она все так же смеялась. А когда Геша выставил на стол бутылку крепленого вина, а Клава уже поставила греть поздний обед, похихикивая смущенно, она ска­зала:

– А я, Геша, этого не буду. – Она пощелкала по бутылке ногтем. – Мне этого нельзя.

– А это еще почему?

Она обняла его за голову, ткнулась губами в ухо и прошептала:

-Гешенька, а у нас будет ребенок... уже семь недель.

Она не видела, как побледнел он, как окаменело его лицо – и руки вздрагивали. А она все шептала, шептала и покусывала его ухо.

Наконец Геша как будто очнулся:

– Ты что говоришь?! – и резко поднялся со стула, невольно отстраняя её от себя. – Ты что говоришь? Ты с ума сошла! Какой ребенок – еще институт не окончен – я же поэт, я и вообще не намерен обзаводиться семьей! – Он так и стрелял глазами то на расте­рянное лицо Клавы, то на ее живот... Похоже было, что она и слова выговорить не может, а он, весь содрогаясь, негодовал: – Ребенок!.. А где жить, на что? Где работать свободному художнику! Да и кто мы – даже не муж с женой. Ребенок...

 – Геша...

– Что, Геша? Пока не поздно – избавляйся.

– Нет... Геша.

– Не нет, а иди... А если так, то будь здорова! – он прихватил со стола вино, сунул в портфель – и в дверь: – И не задумывайся!

А Клава оцепенела, стояла безмолвная, прижав кулачки к щекам.

***

Уже через три недели поступил тираж: внешняя радость растопила внутренние переживания. Сотню экземпляров он привез в обще­житие – и подписывал однокурсникам на память, то восторженно го­гоча, то сурово сосредотачиваясь. И только где-то далеко в душе попискивала память о Клаве...

 На семинаре по-дружески и свойски сборник разнесли.

Геша петушился, отшучивался. Острили, смеялись, и только Болотин, склонившись над тетрадью и что-то рисуя, молчал. Душа от критики все-таки скулила... И так-то хотелось похвалы, доброго слова и даже ласки – ныло ущемленное тщеславие. Тогда-то он и подумал: а вот она и читала бы с восторгом, и так просто, счастливо засмеялась бы, поцелова­ла – и ткнулась бы ласково в грудь. "Конечно, так и будет", – вяло думал Геша, после перерыва уходя с семинара. И брел по Тверскому, вниз к Гоголю, и не думал ни о чем, как будто потерянный и одинокий в этом большом городе, где миллионы людей – и все друг другу чужие... Шел и не замечал, что идет с каждым шагом быстрее, а мимо Гоголя он уже едва ли не бежал, не сознавая, собственно, куда и зачем...

Она стояла в дверях, правой рукой держалась за дверную ручку, левая рука мертвенно стекала вниз по туловищу. Лицо ее как будто обветрилось и похудело, и вся она была усталая, чужая. Ни радости в лице, ни гнева – одно безразличие. С минуту длилась пауза – точно узнавали они друг друга и не могли узнать.

– Ты зачем пришел? – настороженно спросила она.

Геша растерялся, и вместо ответа извлек из кармана уже подмятый сборник стихов.

-Вот, книжка вышла...

Лицо Клавы перекосилось, она брезгливо усмехнулась, и на глаза веки наплыли:

– Уходи... не приходи никогда. – И стукнула дверью.

Геша торкнулся, было, за скобу, но тотчас спохватился, по­вернулся и пошел вон из подъезда по трем ступенькам. Не заходя в институт, сел в троллейбус и уехал в общежитие.

* * *

На четвертом курсе после Рождественских и Крещенских праздников в партийную организацию института пришла "телега" из рай­кома партии: студент Георгий Болотин, комсомолец, прислуживает в церкви уже не первый год и т.д. Партийной организации института было рекомендовано принять самые строгие решения по вопиющему пар­тийному ренегатству.

Для начала собрали партийное бюро, в которое входил и Геша. Посидели, поговорили и проголосовали единогласно за резолюцию: «Рекомендовать комсомольской организации института исключить из своих рядов студента четвертого курса Георгия Болотина?»

Ректорату было рекомендовано: "Георгия Болотина, студента четвертого курса отчислить из института – несоответствие поли­тических убеждений".

Комсомольская организация решила в один присест.

Ректорат полмесяца волынил – ввязался, было, руководитель семинара, повел пе­реговоры, чтобы как-то найти лазейку. Но, в конце концов, и ректорат решил рекомендацию положительно. Заведующий кафедрой творчества даже отпустил шутку по этому случаю:

-Ну, Болотин не пропадет – попом станет...

И ведь угадал: через год Болотина рукоположили во диаконы, а еще через полгода в иереи – и направили в Обнинск, в тихую кладбищенскую церковь на краю города – погост остался после порушенной деревни.

Будучи уже диаконом, когда приятели по институту тянули заключительный год, Болотин зашел в общежитие попить чайку, проститься. Но разговор не клеился. У Геши не выходило из сознания, что ведь и он поднимал руку за исключение, и, сознавая это, он взвинчивал себя и в душе своей восклицал: "Да о чем говорить?! Сломал рога: надо было выждать, перехитрить, окончить институт, а уж там вали направо".

Болотин тоже отмалчивался. Лишь когда Геша, спохватившись, спросил:

– А ты что, Юра, женился? – Болотин смутился, ну, красная девица. Но короткий разговор все-таки завязался:

– Нет, не женился – беда моя... Надо жениться, а не­весты нет под венец. А мне так хотелось иметь семью, чтобы детей пяток... Нет, не женился.

– А как же ты в попы метишь? – искренним удивился Геша.

– А так и мечу – целебатство принял.

– Это что за аббатство?

– Обет безбрачия, по-монашески.

– И это на всю жизнь?

– На всю.

– Ну, ты молодец, отец Георгий... Поэт должен быть свободен.

И как-то складно оба враз и поднялись из-за стола. Значит пора прощаться. Пожали руки, обнялись – и Геша проводил отца Георгия до лифта…

***

А неделю спустя от матери пришло тревожное письмо. Она сообщала посредством чужой руки, что болеет неизлечимо, что старший сын с семьей в добротном женином доме, а родительский дом целиком переписали на него: хочешь здесь живи, хочешь, что хочешь с ним делай. «Знамо дело, доживать я буду с тобой. Обнимаю и целую. Решай срочно. Твоя мама, Надежда Федоровна".

И это в то время, когда на носу защита диплома и госэкзамены. И Геша сосредоточился: что делать? Выбора, впрочем, не было. Цель одна: стать поэтом или философом-мыслителем, но чтобы на высокой высоте, в обойме лучших. А для этого необходима Москва. В Курске закиснешь в областной газете. А если что и напишешь – не опубликуешь. Да и не спрятаться в Курске от всевидящего глаза. Конечно, в родном громадном доме, которому износа не будет, куда как хорошо бы. Но только и есть, что дом. А прожить надо так, чтобы мир запомнил. Задатки есть: единственный на курсе с двумя книжками. Можно в Союз вступать, но пусть пригласят. Москва, она хоть и зловонная, но единственная, где можно и затеряться, и возвыситься...

А задачу надо было решать неотложно.

И ведь решил Геша и этот вопрос. Он, прежде всего, явился к секретарю партийной организации, чтобы получить содействие на кооператив. И по ходатайству райкома партии разрешение на кооператив было получено.

Проданного в Курске дома хватило на двухкомнатную квартиру в Москве, на переезд и обустройство. Предстояло перевезти больную мать. И Геша в Курске договорился со скорой помощью. Мать привезли благополучно и даже уложили в отдельной комнате на приготовленную кровать.

Дело было сделано, но не ожидал Геша, какая вдруг обуза навалится на него – квартира и больная мать, хозяйство кухонное и всё остальное.

В печати ничего не намечалось. Понятно, пенсии на про­житок не хватало – жили остатками Курского дома. Срочно надо было искать работу, но отлучаться постоянно из дома не было возможности. В том же издательстве "Молодая гвардия" он сумел договориться с главным редактором, что без оформления по трудовой ему будут давать ра­боту на дом – рецензирование и редактуру. Труд дешёвый, но без напряжения сто-сто двадцать рублей он мог заработать.

Привезли мать в московскую квартиру, привезли иконы и служебные книги, привезли, казалось, и веру.

Геша занял большую комнату. Здесь у него был курский резной диван, письменный стол с запором, радиоприемник с проигрывателем и курский стеллаж для книг. Но особенно Геша любил старое курское креслице к письменному столу. Оно было настолько привлекательное и удобное, что стоило лишь сесть, как тотчас являлось вдохновение, по крайней мере, рабочее состояние. Работал он ежедневно с ут­ра и с вечера до полуночи.

И как же это невероятно и удивительно: теперь они с ма­терью, как в детстве, молились вместе утром, вечером и перед вкушением пищи. И как же скоро все восстановилось: поначалу Геша вычитывал утренние и вечерние молитвы по старенькому молитвослову, но уже скоро пересмотрел молитвенное правило, перестроил с ис­ключением отдельных молитв так, что через неделю знал утреннее и вечернее правила наизусть.

К матери приходил он рано утром, зажигал лампадку, иногда мать с улыбкой наблюдала за сыном. А он обычно говорил, зная, что она не спит:

– Ну, Федоровна, давай помолимся. – И тотчас хорошо поставленным голосом начинал: – Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь...

И оба крестились, и мать, повторяя молитвы, нередко плака­ла от умиления и осознания, что она умирает в вечность. Сын клал поясные поклоны, опускался на колени и на коленях продолжал молитвы, нередко переходя на личное обращение к Господу. И все это естественно, без насилия над собой. Геша переживал свое детство.

Мать грезила о причастии, просила священника. Но сын не мог себе даже представить, как он пойдет в советскую цер­ковь договариваться с советским попом и как затем этот поп украд­кой придет, чтобы исповедать и причастить мать... Да они же всё доносят на Лубянку. Не только в "Молодую гвардию", но и в любую газетенку дверь закроют. Нет уж – никаких... Он изучил Богослужебные книги, прочел не раз Гоголя "Размышления о Божественной Литургии" – и наконец по воскресным дням начал вычитывать для матери вечернюю и утреннюю службы, причем всякий раз причащал ее крещенской водой с частицей хлеба. Мать на некоторое время успокаивалась. Она вздыхала как будто с облегчением и тихо начинала наказывать сыну:

– Ты, мой сынок послушный, в отца ты у меня уродился. Степан Герасимович и в узах от Христа не отрекся… Умру я, сынок, скоро, так вели, чтобы в церкви отпели и в землю погребли, и крест чтобы... А то, слышала я, в Москве жгут... Ты уж обещай, сынок...

Геша обещал.

И тоже вздыхал, и тоже думал: "Нет уж, мама, в лучшем слу­чае заочно… А уж в землю и под крестом – это так".

А время шло: полгода, год, и Геша начал уже изнывать от од­нообразия и усталости, у него и голос заметно изменился, так что однажды после вечерней молитвы мать сказала:

– Устал ты, Герасим, вижу я, устал. Потерпи, сынок, теперь уже немного осталось...

А когда рано утром он пришел к ней, чтобы прочесть молитвы, то застал ее мечущуюся в беспамятстве, и единственный раз за все то вре­мя он пожалел, что нет телефона, хотя и считал, что телефон – это помеха и подслушивающее устройство. Но ведь понимал же, что вот теперь мать может и умереть, а надо бежать на улицу к телефону, вызывать неотложку… И он побежал, и вызвал неотложку, которая прибыла к подъезду одновременно с его возвращением от телефона. Раски­нувшись, мать лежала спокойно... Ее прослушали, сделали укол и, выждав несколько минут, рекомендовали больную в стационар. Геша согласился. Он поцеловал еще живую мать и заплакал.

Ее увезли, а во вторую ночь она скончалась. Геша сообщил брату, но из Курска никто не приехал. Минуя церковь, покойную из больничного морга увезли за город, на Щербинское кладбище. По части земли и креста сын завещание исполнил. Возвратившись с кладби­ща, он проглотил две таблетки люминала, упал на диван и заплакал. Так в слезах и уснул – и проспал без малого двенадцать часов.

***

"Вот я и один – мамы нет. Больше года я готовил, кормил, мыл и обихаживал её. А теперь один. Жизнь наверно должна измениться… Стихи не идут. Да и не влекут меня стихи. Я не поэт, я мыслитель – философия, богословие, история… Но в этих областях я вряд ли смогу выдать что-то значимое. Пока лишь познание – оно и увлекает. Переходить на редакторство – унизительно редактировать графоманов! С ума сойти можно... Писать прозу – не по мне. Статьи для журналов? О чем? Литература или общественная жизнь? И к этому я не готов... – Геша лежал на диване, заложив руки за голову, в тельняшке с закатанными рукавами. Был он молод и крепок, красив и не глуп. Хотелось подняться, прифрантиться и сходить хотя бы в театр, но денег не было – с похоронами вытряс всё. И в «Молодую гвардию» за работой не хотелось ехать. – У меня условия академические: добывай пятаки – и сиди, работай. Значит, жизнь должна измениться... С чего же начинать? В институт сходить? Своего ума не хватает, посоветоваться там…".

Геша уже и тогда мог бы поставить телефон, но всё откладывал: "Телефон – это ведь и проникновение в квартиру нежелательного уха, и обязательная пустая связь. Конечно, можно телефон отключать, но лучше не иметь. Я прихожу, приезжаю, являюсь в свое время... А мы вас ждем, мы вас ищем – не достучаться... Вот и хорошо. Не вы моим временем распоряжаетесь, а я – сам. Телефон – как и телевизор – помеха для мыслящего чело­века. В личную жизнь внедряется нагло посторонний..."

Когда он выезжал в город, нередко встречались однокурсники, москвичи и которые бросили якоря в Москве и Подмосковье. Напра­шивались в гости, на коньяк, но Геша не приглашал и никогда не принимал гостей – ни друзей, ни подруг. А кто их знает, – рассуждал он, – увидят иконы, богослужебные книги – и донесут, а ведь я член партии и на учете стою в институте. Да и какие гости – одна пьянка! С такими гостями кроме завещания ничего не напишешь...

Геша понять не мог, почему он в одиночестве, почему ему спокойно и радостно именно в одиночестве. Он и телевизор после матери для начала сунул на антресоль. Даже музыку с голосами разлюбил...

А между тем, когда мама была похоронена, недели через две, приклеив себе усы и сбив волосы на глаза, он на электричке уехал за город – и там, в церкви возле платформы для электричек, заказал заочное отпевание. Когда же он всем своим нутром прочувствовал и понял, что остался один, его повлекло не за письменный стол, а к молитве – он страстно молился, особенно по утрам, после шести, и на душе становилось тревожно и радостно – никто не знает, никто не видит, а он в молитве…

Именно тогда Геша и задумался, а как же ему достойно прожить. Ведь необходимо установить отношения с людьми, определиться в своем главном деле, найти источник существования.

И еще полгода работал он надомником в издательстве, за это время обдумал и написал пропавший, а теперь обнаруженный трактат "Моя философия жизни".

***

Это была большая работа – около двухсот машинописных страниц. И теперь воскресшая рукопись лежала на столе, как архивное обретение из прошлого века. И тяжело как будто стало, тоскливо – он уже привык, что рукопись похищена, и в этом грезилось ему даже ее достоинство.

"А ведь и рукопись часть моей жизни – однажды погибшая и воскресшая", – отрешенно подумал Геша и с трудом поднялся из-за стола. Он долго позвякивал посудой на кухне, слышно было, как стукали крышка и ручка чайника, как шумела из крана вода, а потом чайник повел свою однообразную песенку. Геша в это время мыл в раковине посуду, иногда заговаривая сам с собой. Лишь минут через двадцать появился он в дверях кабинета с большим заварным чайником и с блюдцем мелко наколотого сахара в руках. Старик: серая от проседи голова с плешью на темечке, с выбеленными сединой висками; настороженные хитроватые и въедливые глаза, хорошо сохранившиеся в цвете; нос его как будто обмяк и раздался, но всё еще был аккуратен; остальную часть лица закрывала тоже серая от седины борода с усами: он давно не подбривал края бороды, стриг ее ножницами перед зеркалом, когда слишком тучнела; стриг с лицевой стороны, да и то выстригал клочками, а внизу подбородка она отрастала и сваливалась комом – так что каза­лась встрепанной и неухоженной…

На этот раз на нем была хлопчатобумажная старая рубаха в крупную цветную клетку, тренировочные старенькие штаны с пузырями на коленях; на ногах носки с обрезанными резин­ками и тапочки с дырками на мизинцах. Шел Геша мелкими шажками, пошаркивая по вытертому паласу. Нет, голова его не тряслась, руки не дрожали, и не покачивался он от головокружения, но это был старик, неухоженный старик, который привычно шел с чаем к рабочему столу, чтобы на этот раз прочесть, о чем и как думал он сорока годами моложе.

Поставил на небольшую фанерную подставочку чайник, отодвинул вглубь стола сахар, осмотрел коричневую от заварки чашку, стряхнул присохшие чаинки, поставил на свое место и, склоняясь, растер ладонями болевшие колени.

  • Вот и все... а что делать? – отвечая на что-то или продолжая собственные думы, вздохнул и сел к столу. И как будто улыбкой осияло лицо – так он любил своё рабочее место. Затем налил в чашку не по годам крепкого чая. Навесил на конец носа очки и, как будто пощипывая губами горячий чай, раскрыл папку и начал медленно перекладывать листы, видимо, одним взглядом выхватывая фразу и таким образом восстанавливая в памяти текст. Лишь на от­дельных страницах он задерживал внимание и тогда или мелко кивал или покачивал головой то ли раздумчиво, то ли разочарованно.

Вот так и пролистал всю рукопись, убедился, что страницы на месте, работа в сохранности – и вновь возвратился к началу.

 

 

МОЯ ФИЛОСОФИЯ ЖИЗНИ

«Социально-общественной философии нет. Любая государственная философия – ложь. Философия – кроме субъективной – поли­тика. Иначе и быть не может. Только философия личности заслуживает ученического внимания, да и то с авторским толкованием.

Личные постулаты доказывать нет необходимости. Я никого не наме­рен убеждать в чем бы то ни было – только себя, пишу для себя, пытаясь разобраться не в человеческой, а в личной жизненной яр­марке.

Бог сотворил человека, как и любую земную тварь, однако вдохнул в него Духа Святаго – и тем самым даровал ему образ и подобие. Бог предоставил человеку свободу воли и выбора, иными словами, каждый человек субъект личностный и самодостаточный. Поэтому что-либо творить или создавать может только личность внутри себя, в Божественной душе. Оттуда и исходит любая философия – и светлая, и темная – все зависит от того, кто устроился в душе философа. Любители мудрости, как правило, философствуют от лука­вого: что у нас в России, что на Западе. Любопытная ремарка: пе­релистал весь философский словарь – ни одного философа, сплошь толкователи-популяризаторы Маркса, Ленина. Но ведь это ложь, по­литика – подтасовка.

Богословы – самостоятельнее, крепче, но ведь и они по-своему партийные: толкуют Ветхий и Новый Заветы. И не выходят из этих рамок. Все остальное – жизнеописания и чудеса (это пока о том, что мне удалось освоить в закрытой литературе).

И русские любомудры тоже ведь искали свою основу, а приволокли её с Запада. Хотя, в конце концов, от запада отстранились, но совсем расстаться так и не смогли – тем не менее любомудры обособились. На сегодняшний день для меня идеален – это не зна­чит, что я во всем с ним согласен – лишь один из русских филосо­фов, Николай Федоров. Вот это (а я лишь краем знаком с ним!) и есть личностная философия. Такую философию никто не возьмется делать общественной, и никто не возьмется нагромождать подобное. Сам, личность – философ. И если бы Федорова широко издавать, он и читался бы широко. /Заказал в Ленинке Чаадаева и Паскаля – вряд ли поднимут/».

***

Всего страница с небольшим. Геша прикрыл глаза и низко склонился над рукописью. И невозможно было понять, о чем он думает, как воспринимает сорокалетнюю давность, которую никогда и не намеревался предлагать в печать, а за последние тридцать лет ни разу не перечитывал... Дальше шли многостраничные размышления о том, что по-разумному философия должна бы объединиться с богословием. Ведь если философ не сведущ в богословии, он не в состоянии рассуждать и мыслить свободно, общаться с Богом... И много, много там было любопытного, но Геша, восклонив голову, вздохнул и перевернул одновременно страниц пятнадцать-двадцать. Прошелся взглядом и возвратился на две страницы.

***

"Богочеловек или человекоБог? Я с детства, хотя как в сказку, уверовал в Евангелие – мама нам читала ежедневно. А теперь думаю, да и как не веровать: евреи не тот народ, который не разоблачил бы разрушительную для них ложь. Они докопались бы до любой фальши, но – не докопались. Они лишь смогли заявить, что это ересь, лжепророк, а пророков они и в ветхозаветные времена побивали камнями. Христа распяли, уверенно – значит, не сомневались! – заявив: кровь Его на нас и на детях наших... Если так, то все чудеса евангельские реальны. Такие чудеса человек не может творить: рожденный без глаз обретает глаза и, следовательно, зрение; но как наиболее чудесное из воскрешения мертвых: четверодневный Лазарь. После этих неоп­ровержимых чудес смерть и воскресение Самого Иисуса Христа представляются бесспорными. Ведь Он и в смерти оставался Богом. Следовательно – Богочеловек. Святые воскрешали умерших, но никто никогда не выводил умершего из могилы, причем, запелёнатого. Христос, стало быть, Сын Божий и Посланник Божий – и Бог. Все остальное отсюда и вторично. Бог всюду – и в очищенной душе человека тоже. Но воспринимать и исполнять заветы Его человеку не всегда по силам, поэтому, когда стремятся одним махом ухватить всё, – свершают обвал, в грехах и тонут. Я верую в Евангелие и в Бога – Бог всюду, но лишь в ином измерении. В зависимости от условий и строятся общения с Богом. Если гонение на Христа и веру, то лучшее – не с топором защищаться, а уйти в катакомбы: дом – церковь дома, и вера при тебе. В наше время идти в храм, где попы и чекистам служат, а уж доносителям несть числа, думаю, что нелепо.

Отец Степан Герасимович, оказывается, демонстративно в церковь ходил – это и стало поводом его ранней смерти. Но ведь без воли Божией волос с головы нашей не упадет. А мама не ходила в церковь, всю жизнь дома молилась, чтобы сберечь нас, детей – и она прожила свою жизнь, хотя и недолгую. Главное – веровать и общаться через молитву с Господом. Та же Мария Египетская, а старцы-отшельники – они в церковь не ходили, но были прославлены! Я верую, я молюсь дома – при закрытой двери; я стремлюсь жить по заповедям – и это всё, что я могу сегодня. Моя литургия дома. А руки целовать лубянским попам я не хочу. Плохой, даже хмельной поп – не беда; беда, когда подсадной. Нет, товарищи, пути Господние неисповедимы…Яснее ясного: ходят в храмы, кого ухватить не за что, и неуязвимые «платочки» – у них ничего не возьмешь, им ничего не наклеишь. Пятаки их свечные и тарелочные в виде налога выгребают власти, а им до этого и дела нет – так Богу угодно. Ходят старушки – вот и пусть ходят. А тот, кто может что-то, способен на что-то, заводи партийный билет – и церковь дома. Хоть какое, а влияние будет. Большую часть способных и сильных уже уничтожили, откройся – и остальных уничтожат. А ведь и с партийным билетом можно служить Богу и Отечеству. Партия, партийность – это прямая политика, её и следует использовать для сокровенной духовности – и тогда со временем от всей этой политики и партийности останется пшик. А нам, думающим ради недумающих, нельзя подставлять лоб, чтобы в него стреляли…».

***

И охватила привычная тишина: медлительная, тягучая – за много лет он привык к ней и полюбил её. Первое время вздраги­вал и стучал кулаком по стене или ножом по трубам отопления, когда вдруг начинали сверлить или шлямбурить стену. Но прошло вре­мя, и он смирился, отключался от окружающих стуков, да и меньше их стало – обустроились. И все-таки душа переживала утешительный трепет, когда вовсе не было постороннего, когда только шорохи своей квартиры. То позовет Рыся, то скрипнет под тяжестью книг полка, то постучит даже вечером в зашторенное окно голубь, то в трубах водопровода зашумит вода, а то вдруг кто-то пройдет по квартире, и шаги настолько реальны, что можно определить, где они, куда они, и только никак не узнать – кто они?.. В такую тишину обычно и посещало вдохновение. И Геша пы­тался даже писать молитвы, полагая, что и это у него хорошо полу­чается. Он не замечал ни утомления, ни стремитель­но летящего времени, он знал, что жизнь – это постоянный труд и постоянная молитва, но такую роскошь коммунистический режим не позволяет: они хотят, чтобы был только труд, загружающий их сатанинские банки. И вопреки заповедям Евангельским, да будет проклята такая власть...

Геша повел взгляд в сторону дивана и иконы.

-Господи, – прошептал он, – помоги мне: что-то я не понимаю того, что читаю, что сам и написал, ложь какая-то. – Он перекрестился, подумав: «А ведь пора бы, наверно, смириться…»

***

"И все-таки мыслящий человек должен оставаться один. Даже среди сборища и общей ярмарки – один, потому что Бог создал человека по своему образу и подобию, и человек живое свидетельство тому, что Бог есть. Бог един – и человек един. Подражая Богу и продолжая Его, человек, если дано ему, творит – он творец, но лишь в том случае, если не помрачен сатаной.

 Даже днем, если сажусь работать, я зашториваю окно и закрываю дверь. И телом, и душой – я один.

Вот и Господь прямо говорил, что уединение – высшая форма духовной жизни человека, его общение с Богом. Я долго думал о своей предстоящей жизни, каждое своё слово, каждую мысль сверял с истиной – и к сегодняшнему дню определил установку или философию homosapiens… Понятно, таковых в мире подавляющее меньшинство – избранные, свободно мыслящие люди, в Боге двигатели истории. Понимаю, что и я из таковых, но молчал и до сих пор молчу. Да и что говорить, кому говорить?.. Смешно, но я с детства боготворил одиночество, любимое место детства – закуток на чердаке с окошеч­ком: ты видишь, а тебя не видят; я всегда жил в отдельной ком­нате – всюду. Со школьных лет не имел и не хотел иметь близких друзей. И только в мореходке и в институте приходилось смирять себя и даже повторять противную роль своего парня. Но и тогда я знал, что всё моё во мне и впереди...».

***

«Взять хотя бы семью. Семья организуется для продолжения рода, для выращивания новых поколе­ний. И родители об этом должны позаботиться, отдавая чадам лучшую часть своей жизни, себя. На это указывал Господь, это освящено Церковью, следовательно, так и должно. Но если рассудить исторически и объективно?! Все пророки и святые за редким исклю­чением были людьми одинокими, уединёнными и вовсе не стремились к земным благам и размножению. Даже Иоанн Кронштадский, венчанный с женой, был фактически холост – они сосуществовали как брат с сестрой. Я уж не говорю о монашестве, о монастырях. Можно было бы привести много примеров, но установка и выводы для личности уже сделаны: я должен оставаться один, работая на плодящуюся большую часть населения, служить делу воспитания и направления новых и новых поколений. Только в таком соотношении нация будет развиваться в поступательном движении, богатея личностями, в противном случае, как это и сегодня, неминуемо разложение и нравственное падение. Мыслитель, не обремененный семьей и бытом, должен целиком умственно реализоваться и тихо уйти, уступив место другому. А детей нарожают низшие категории, из которых за счет учения избранных будет всё больше формироваться достойных личнос­тей, готовых восполнить чреду избранных.

Избранные в одиночество – творцы идей – могут влиять и на политику и на производство недопустимого, когда наука, как язык у бабы, наперед ума бежит, что губит природу и человека одновременно. Избранные могут объединиться во всемирную ассоциацию, чтобы контролировать и внедрять в жизнь нравственные установки, законы; допускать или не допускать научные открытия в практику.

Подумал – и усомнился: ведь избранные могут свободно распространять идеи и установки только в условиях естественной веры и национальной власти. А пока вместе с истинной церковью они вынуждены существовать катакомбно. Не монастыри, а келлии в миру для избранных – таковы Гоголь, Лермонтов, Федоров. Их много – и они звезды парада. Сравнительно же их мало, но они способны влиять и на миллионные массы. Пока я не говорю о святых.

***

Помню, как-то заговорили с писателем Солоухиным о спаивании русского народа, да и не только русского. Так ведь не смог его не только убедить, просто втолковать не смог свое понимание. Говорю, нет веры – нет нравственности, следовательно, нет огра­ничителя; нет веры – нет бессмертия, ведь атеизм – религия смерти; нет веры – поставлен знак равенства между мужчиной и женщиной, с мужчины снята ответственность за семью, женщина делает аборт в любых обстоятельствах. Мужчина превращается в усладителя бабы, а баба беспредельна. Если собрать всё вместе, то и вывод сам напрашивается: такая жизнь человеку не нужна – мужик её и пропивает. Мы ещё доживём, когда бабы оденут брюки, начнут курить, пить, заниматься боксом и борьбой…

– Полно, Геша, – прогудел Владимир Алексеевич, – пил русский мужик и будет пить. Иное дело – мера. Стопку-то с мерой и спутали... А по части веры – это так и без сомнения...

Тогда я и этому порадовался, ведь Солоухин член партии, стало быть, катакомбный житель".

***

"Кроме того, что ты доводишь до сведения через печать (и цензуру!), никто не должен знать, что у тебя ещё в душе, чем ты занят, о чём думаешь или над чем работаешь. Все, что становится достоянием посторонних, имеет свойство разлагаться, как пища внутри человека, становиться шлаком. Рациональное зерно извлекают соглядатаи, используя в своих целях. Любая мысль, любая идея должны вынашиваться в тишине и тайне. И когда они оформляются, то и становятся формулами, уже не поддающимися корректировке, извращению. Назовите поэту свой замы­сел стихов, единственную строку – всё, вы не напишите своего стихотворения: оно уже похищено, разложено.

А ещё – ещё весь мир оброс доносчиками – профессионалами и любителями. Техника прослушивания и подслушивания процветает. Не обзавожусь телефоном, никого не ввожу в квартиру, даже стара­юсь реже думать вслух внутри квартиры. Вот эта, круговая вражда, наверно, и приучила меня к четвертинкам бумаги. Всякую вы­ношенную мысль, идею, характеристику или размышления записываю на четвертинку, раскладываю в папки по темам, а при работе нередко ввожу целиком в текст. Правда, всё это хранится в квартире и в любое время может стать поводом для ареста. Но ведь я член партии – и не засвечиваюсь!.."

***

Знакомо скрипнула дверь – Геша отвлекся от чтения: это Рыся вышла из спальной, она только там спит на кровати. Подружка помедлила, видимо, прошла на кухню, затем тычком головы открыла дверь в кабинет и с возмущением вякнула. Геша поднял очки на лоб и, покачивая головой, сказал с пониманием:

– Жрать хочешь?.. А у нас наверно ничего... Одной пенсии на двоих нам не хватает.

Рыся шлепнулась на бок возле порога и выпустила когти, на­верно, вспомнила мышей.

– Пошли, посмотрим, авось найдем что-нибудь... Я и сам не против пожевать.

Геша поднялся и пошел к двери. Рыся лежала, но перешагнуть через себя не позволила: вскочила перед занесенной ногой и боком-боком повела на кухню.

В пустой кастрюле-хлебнице нашли полбуханки черного хлеба. Геша опустился на колени перед кухонным столом с двумя полками и долго гремел пустыми банками, шарил рукой по полкам. И нашарил: кильки в томатном соусе.

-Ну вот, Рыся, и ужин нам к чаю.

Вымыл плоскость банки, пробил ее консервным ножом – и просочился томатный сок по ножу. Треть банки выложил в кошачью мисочку, туда же накрошил хлеба и подлил из чайника теплой воды, разме­шал пальцем, сказав нравоучительно:

– А это, Рыся, тебе суп, – поставил мисочку на пол. Рыся понюхала, тряхнула одной лапой, другой, и повернулась к ужину задом. Геша усмехнулся: – А знаешь, Рыся, губа, говорят, толще, так брюхо тоньше.

Он порезал в кильку мелко-мелко лучку, перекрестился, прочи­тал молитву, еще перекрестился и сел перекусить. Он ел и не замечал, что ест. Такое с ним творилось уже не первый год. Он жевал и думал, на этот раз о прочитанном и перелистанном, и удивлялся: зачем все это он написал... Геша механически обрезал с хлеба корки (они пойдут в суп), потому что трудно было же­вать. Но он жевал, жевал и заглатывал что-то отвратительно несъ­едобное. Наверно, глядя на него, и Рыся развернулась и, пошеве­ливая ушами, принялась лакать, чтобы добраться до килек, хлеб она оставит в мисочке и доест его ночью.

***

«С Церковью все ясно – мы катакомбные, но не сектанты. Молись, чтоб знал лишь Бог один... Из храмов сделали ловушки и доходные места, и если бы не старушки, терять которым нечего, а создавать они ничего не могут, давно разрушили бы все оставшиеся храмы. Хрущев не случайно обещал показать последнего попа / не своего, лубянского, а истин­ного православного батюшку / в 1980 году. Значит, готовят заклю­чительное истребление».

***

«Рабство продолжается, меняется лишь форма. Я не вижу разницы между галерами и подводниками субмарин с атомными реакторами или с забоем урановой шахты. Я не вижу разницы между неграми на плантациях в Амери­ке и колхозниками в СССР. И то, и другое – рабство. Если нет личного свободного времени и выбора, и ты работаешь невольно за пропитание – это рабство. Вот я и решил: про­жить так, чтобы хоть в работе не быть рабом.

Стихи, проза или статьи любого порядка дол­жны быть – мои. И тотчас вопрос, а какие допустимы ус­тупки, что допустимо приносить в жертву при необхо­димости? Понятно, ради высшего низшим можно жертвовать, и даже личное, внешнее, должно бросить под ноги личному духовному. Правда, под ногой может оказаться и человек, причем, любого достоинства. А это уже философия зла, если не смотреть под ноги.

Но на пути может оказаться женщина. Так вот: никаких уступок, ни одной женщины в моей квартире не будет, кроме домработницы – это уже по средствам, однако надеюсь».

***

«Нашел! Нашел то, что искал последние пять лет – форму! Паскаль! Три дня перечитывал от корки до корки, и убедился – моё! Так можно соединить философию и бого­словие – как душу и тело Бог соединил в человеке. Господи, после горя, после смерти мамы, – первая радость. Это она, она помолилась обо мне – и я нашёл! Итак, моя пожизненная работа – дело всей жизни! Форма найдена!».

***

В прихожей требовательно затрещал звонок, в ту же минуту стукнула дверь и послышались шаги. «Неужели дверь открыта?» – подумав так, Геша окликнул:

-Кто там вошел?! – резко поднялся, взял шторную тросточку, не выходя из укрытия стены, тросточкой включил свет и юрко выглянул в прихожую – никого, и только возле двери в спальную стояла Рыся – и хвост трубой. Дверь на засове.

-Кто за дверью?! – окликнул Геша, в ответ – тишина.

Он заглянул на кухню, вошел в спальную – никого, но за спиной в прихожей вновь шаги. Развернув голову, Геша криво усмехнулся:

-Так и прогуливаешься? А может, вместе прогуляемся? – он вышел из спальной, мерные шаги приближались – и Геша пошел в их направлении, при ходьбе, впрочем, плохо улавливая посторонние шаги. – И что ты сюда повадился? Выслеживаешь? Или охотишься?.. Ты отвечай, отвечай! Что сопишь? Мало того, что в чужой квартире, так ведь еще и жить мешаешь, гнида. – Геша странно запнулся, едва не упал. – А такое, сударь, по-русски называется свинством. А вот если я тебя сейчас и осеню! – И Геша осенил крестом пространство перед собой. – И повелю: сгинь, нечистый! – воскликнул Геша и в то же время точно по голове стукнуло – затрещал звонок. Сто лет не работал – и затрещал!.. Геша метнулся на кухню за молотком, возвратился и окликнул угрозно: – Кто еще там ломится?!

– Участковый милиционер, – отозвался с площадки мужчина.

Геша затрепетал и мгновенно покрылся испариной, однако голоса не утратил:

– Какой участковый! – рявкнул он. – Время двадцать два пятнадцать – участковый! Убирайся вон – и не приходи!

– Я участковый милиционер Сидоркин и имею…

– Вот и усидоривай отсюда! Шпана перестроечная! Я сейчас же дежурному позвоню. А завтра, Сидоркин, будем говорить с начальником милиции. Всё. Вали! – и Геша потопал, как если бы пошел, скажем, к телефону. Сам же приложил ухо к двери.

– Идиот, – выругался за дверью Сидоркин, и слышно было, пошел по лестнице вниз. Через минуту заскрипел лифт. «Сучок, спустился на этаж – и в лифт», – с гневом подумал Геша и, уже забыв о невидимых шагах, ушел в кабинет.

Двое суток шагов не было слышно.

***

«Ну, Геша, достаточно теорий – пора и к практике. От пов­седневности не уйти.

Все-таки по двум сборникам надо вступить в члены Союза – это освободит меня от милиции и бытовой обузы. Мыслитель не должен быть зависим даже от закона, не говоря уж о партиях и мнениях. Ежедневная мысль, ежедневная работа – Соколову есть что сказать! И это мой путь к вершине. Вот тогда-то и скажу: я победил, я одолел, я возвысился!

Необходимы будут средства на существование, на книги. Найти человека, а он есть, если существую я, который бы послужил моей идее... И власть, и Церковь будут при мне, как и я при них... Но как устранить эту жидовскую власть…».

***

Геша отстранился от стола, несколько раз рванул себя за бороду, резко поднялся и не своим голосом холодно произнес:

– Это он! Все ясно… Нет, это не я писал, это не моё. Моё выкрали, а это – подложили, чтобы насадить на крючок и позлословить надо мной... А как же Паскаль?! Ведь все так и было... Его оставили, чтобы смутить меня! – И Геша, всплескивая руками, мелко захихикал: – Вот уж я тебе…Сидоркин!..

 

III

За последующие тридцать лет до начала так называемой перес­тройки или переворота сверху, где только не пристраивался Геша Соколов ради прокорма. Он рецензировал, пока было где и что, во всех издательствах и журналах. Но такая работа отнимала так много времени и приносила так мало дохода, что всякий раз он устраивал скандал работодателям. Над ним посмеивались, советуя вступить в члены СП, тогда и ставка за лист увеличится. Но он лишь огрызался как бирюк на собак, хлопал дверью и старался не возвращаться. Наконец он оформился в штат еженедельной газеты Московской Писа­тельской организации, где работал года полтора – до тех пор, когда вместо двух творческих дней оставили один. Немедленно Геша написал заявление и забрал трудовую книжку. Однако поджимало, и уже через два месяца он оказался в штате "Нашего современника": «литраб» отдела поэзии. Помещение было тесное, и заведующий давал ему работу на дом – это Гешу вполне устраивало, два-три дня дома! И здесь он отработал не один год. Но уволился заведующий отделом, нового пока не присмотрели – и Геша стал бывать на службе пять дней в неделю, сам формируя подборки в номер. И он заметил, что лучшие стихи иногда "выковыривают" или в секретариате, или у главного. И на очередной летучке Геша взорвался: и понес, обвиняя в несостоятельности даже главную редакцию. Кто-то из сотрудников хмури­лся, остальные откровенно посмеивались. Геша докипел основа­тельно, так что на летучке и написал заявление, здесь же главный и подписал это заявление. Не мог ли понять Геша, что главный-поэт, и подборки формируются по его стандарту.

Наконец Геша пригрелся в "Молодой гвардий" под крылом добродушного Солдатова. Солдатов позволял появляться на службе два дня в неделю, с текучкой работая дома... Но ушел шеф, и Геша ушел со скандалом.

И еще дюжина удачных и неудачных мест – и всюду то статейка пройдет, то рецензия, а то и подборка стихов. Но основная, своя работа, оставалась дома. И все это время полнилась любимая библиотека, выползала из кабинета в спальную.

С каждого нового места работы Геша приносил много новых и старых папок и писчей бумаги, полагая, что, в конце концов, он займется только своим – и тогда запасы эти иссякнут.

***

Но началась перестройка: рушилось и разворовывалось госу­дарство; закрывались издательства; печать становилась безгонорар­ной. И выпал год, каких в жизни не бывало – не на что, случалось, купить хлеба.

И вот в состоянии отчаяния или помешательства Геша помыл обувь, погладил чистую сорочку, пошаркал щеткой костюм, положил в обвисший портфель несколько ценных когда-то книг, две статьи, духовно-философские миниатюры и даже с десяток лирических стихов и поехал менять на хлеб. Собственно, поездка была целевая – в журнал "Москва". Услышал по радио, что в журнале сменился ре­дактор – главным стал прозаик, с которым Геша был знаком, при встрече когда-то здоровались за руку.

Город как будто менялся с каждым днем, и когда Геша вышел из метро на Арбатскую площадь, то, прежде всего, поразило обилие мусо­ра; контейнеры переполнены, рядом свалка; бумагу и полиэтиленовые пакеты раскручивало ветерком во все стороны; переход под площадью заполнен спекулянтами и нищими, так что надо проталкиваться. На лестнице при выходе сидела неопреде­ленного возраста широколицая слезливая женщина и тянула руку то в одну сторону, то в другую, повторяя:

-Помогите христиради...

И мгновенно определил Геша: артистка, не от голода просит… Но тотчас оговорился: "Вот и я завтра сяду где-нибудь на углу... Нет уж, лучше бутылки собирать".

"Прага" на месте – обшарпанная. Трамвайного разворота на Старый Арбат давно нет, но транспорт по улице идет. И вдруг памятью уда­рило в голову: Клава в Староконюшенном... И жаром стеснило, и дышать стало трудно, и пошел, пошел Геша по бывшему ког­да-то здесь трамвайному пути. Вот и дома прежние, и переулки прежние, а вот и знакомый подъезд. Все как прежде, только мусорно, а ведь прошло – как много лет!

Геша остановился, здраво и разумно подумав: "Она ведь тоже в годах, может быть со стариком – так что же я ей скажу..." И все-таки он вошел в подъезд, и как будто под тяжестью непосильной ноши преодолевал три приступка на площадку первого этажа – дверь налево. И ноги слились с каменным полом, мысли остановились, и какое-то время он чувствовал, как насморк стекает по усам. Наконец он достал платок из кармана, легонько высморкался, вытер усы и как будто возвратился в себя: "Геша, да ты что сюда пришел? Спятил!" – и уже приподнял ногу для разворота, когда дверь, шаркнув по полу обивкой, отворилась, и на пороге предстала рослая и складная молодая женщина.

– Вы что хотели бы, сударь? – похоже, насмешливо спросила она, притягивая за собой дверь.

 Геша молчал.

– Кого, спрашиваю, вам?

– Мне...

– Не мне же! – женщина усмехнулась.

 – Клава здесь была, Клава живет?

Лицо женщины обмякло, она прерывисто вздохнула.

– Нет Клавы. Пять лет как нет – умерла. – И повер­нулась, чтобы запереть на ключ дверь.

– Значит, умерла, – тихо повторил Геша. – А вроде молодая бы­ла. – Повернулся и пошел к выходу.

– А вы кто ей? – услышал он в спину уже на тротуаре, но не ответил, уходя по своим же следам к Старому Арбату.

"Да что же это ты, Соколов, не старик же ты совсем, или Царь Голод помрачил... Крепись, Геша, еще так много не сделано. Вот дойду до «Москвы» – и, может, привяжусь к журналу. Когда-то я у них рецензировал... – размышлял он. На второй этаж самая крутая в Москве одномаршевая лестница. Долгий прямой коридор, налево двери кабинетов, в конце коридора секретарь – там и кабинеты главного и заместителя.

– Вам кого? – поинтересовалась секретарша и поднялась со стула, чтобы преградить путь.

 – Главного...

– Он занят.

– Для меня свободен, – Геша отстранил рукой секретаршу и уже открыл дверь. На столе в глубине кабинета куча папок, голых рукописей и просто бумаги – и в этой куче роется Главный, постигает залежи.

– Здравствуй, хозяин «Москвы».

– Здравствуй, здравствуй... Тебе чего, Геша? Стишки, однако, принес? Некогда, некогда, видишь завал, иди к Лене в отдел прозы, он спорый – посмотрит, – и рукой отмахнулся.

– Утюг вятский, – тихо проворчал Геша, и уже пошел, когда главный поднял голову над завалом рукописей и согласился:

– Ага, вятский, утюг... а утюг-от и погладить горазд, и спа­лить...

– Можно ли? – уже войдя, спросил Геша.

 Сухощавый суровый мужчина молча согласился, продолжая читать рукопись.

– Я Соколов. Вот, посмотрите. Может, пройдет… Царь Голод за­ел.

Заведующий отделом вскинул взгляд. Казалось, кривая усмешка тронула его губы, и покивал кистью руки. Геша для начала подал свою прозу. Заведующий молча указал на журнальный столик сбоку: горячий заварной чайник, чашки, сахар и штук шесть румяных рога­ликов. Редактор быстро прочел рукопись, а когда оглянулся, Геша запивал уже последний рогалик.

– Что ещё?..

Геша суетливо подал стихи. И стихи редактор прочел, пока Геша допивал остатки чая.

– Стихи слабые... А вот эти штучки, возможно, и дадим... Наверху напишите имя, фамилию, домашний адрес и телефон.

Геша написал, поднялся, помедлил и проси­тельно сказал:

– А у вас на рецензирование нет?

– Не рецензируем, денег нет. – Не отрываясь от работы, он выдвинул ящик стола, достал по тем временам крупную купюру и протянул Геше.

– Мне?..

– Угу, – ответил редактор и еще не произнес ни слова…

 По пути домой Геша купил чая, сахара, пять килограммов гречневого продела, пять банок кильки в томатном соусе, мороже­ную треску, соли, луку и буханку черного хлеба. Жить можно.

В тот вечер он долго обдумывал свое положение и минувший день. И уже когда лежал в постели и к нему в гости на свое место в ногах пришла Рыся, вдруг посетила мысль, которая впредь уже не оставляла его... «А кто такая эта женщина из Клавиной квартиры? Может быть это дочь Клавы? И какое у нее отчество? А вдруг родила... Нет, она уже тогда была пустая... Дундук. Надо было спросить... А зачем? Зачем пошел? Чтобы щей пожрать...» – злобно заключил он.

И бред этот, казалось, продолжался даже во сне.

 Было это столь же удивительно, как и то, что происходило в перестроечной Москве. После 1000-летия крещения Руси заговорили о свободе вероисповедания. Не веря слуху, Геша даже поехал к ГУМУ на Крас­ную площадь – и убедился, что на месте подземного гальюна за отгородкой ведут­ся подготовительные работы к воссозданию храма во имя Казан­ской Божией Матери.

Но даже при таких чудесах поначалу показалось неве­роятным письмо от отца Георгия Болотина. Он писал, что не без удовольствия и удивления прочел в журнале "Москва" миниатюры, из которых очевидно, что автор человек верующий, и не только верующий, но и православно мыслящий. А такое на сегодняшний день встречается редко. Еще сообщал он о том, что служит в Издательском от­деле Московского Патриархата.

"Нам нужны верующие, свои редакторы, пишущие люди – профиль газетный и журнальный. Так что, если у тебя есть нужда в работе, приез­жай для общего знакомства, да и увидеться хотелось бы – ведь прошла жизнь. Трудимся мы на Погодинке, ехать до Новодевичьего монастыря. Словом, жду с нетерпением – так интересно вспомнить былое!

Братски целую – о. Георгий».

"Минуло и всего два месяца, а в "Москве" уже опублико­вали – добрая весть! – восторженно в душе воскликнул Геша. – Я им полсотни миниатюр пожалую. Вот только гонорар платят ли?"

Это была маленькая личная радость, надежда.

Удивил и Болотин. Действительно, жизнь прошла – и вдруг!.. Приглашает на собеседование. На работу – и это в ЖМП!

"Я и в церковь не хожу…а тут работать!" – негодовал Геша и ему представлялось, что все они там – и даже Болотин! – на крючках висят, а вот он, голодающий Со́колов, катакомбный, но во­истину православный – и не на крючке!...

***

Голод сдавливал горло все захватистее. И никакого продыха. Разруха не менее тяжелая, чем после 1917 года. Человек никому не нужен. Стаями по замусорен­ной Москве рыскали крысы и люди, оставшиеся без жилья – появилось новое слово в русском словаре: "бомж".

Геша исхудал и постарел. Он пытался продать хотя бы часть книг, но книги никого не интересовали. И в одно утро он пошел по злачным местам собирать пивные бутылки. С десяток нашел – сдал и купил мороженной минтаи и хлеба... Геша знал, что в Москве ведется охота за квартирами одиноких людей, и понимал, что за визитеры в последнее время навещали его... Снег на улицах быстро сошел, асфальт прогрелся и парил. И когда Геша вошел в квартиру, ему показалось, что из темноты прихожей кто-то метнулся в кабинет. "Ага, тут!" – вскрикнул он, хотя язык не поворачивался во рту. На кухне схватил нож – и в каби­нет. Но в кабинете никого не было, окно закрыто, прятаться негде – и только отвратительная вонь... Геша открыл форточку, прошел на кухню – открыл балконную дверь, чтобы проветрить, и в это время из кабинета в кухню дико метнулась Рыся – она мгновенно вспрыгнула на железобетонный барьер балкона и как будто перевалилась вниз, на землю, с седьмого этажа.

– Это самоубийство, – равнодушно вслух определил Геша. Бросил на стол нож и даже не вышел на балкон, чтобы глянуть, а что же с Рысей. /Через час он принесёт её со сломанной лапой и накормит рыбой./ Геша прошел в спальную, встал, было, перед иконами, но помедлил, подумал, видимо, что-то решая, махнул рукой и упал на кровать лицом вниз...

Именно в таком состоянии Геша и получил письмо от Болотина. Насторожился, сосредоточился, с письмом в руке прошел в кабинет, сел к столу, еще раз прочел – и оцепенел в недоумении... В журнале хорошо, публикация послужила сигналом, но там не платят гонорар... А вот в Издательском отделе издавна кормушка... Владыка со связями за рубежом, Владыка депутат... "А может быть Господь дает мне возможность выжить, выбраться из пропасти... Но Болотин, Болотин – узнал адрес, письмо написал. – Ах, как настороженно вычислял Геша обстоятельства. – Надо ехать, но язык придерживать, не раскрываться ни на минуту, и главное – только в крайнем случае давать для прочтения рукописи, но что-то захватить надо..."

Прошел не один день раздумий, и Геша все-таки решился. Он подобрал сорок миниатюр для "Москвы", под впечатлением публикации не замечая, что в подборке придает остракизму православное духовенство и патриаршие установки. Захватил календарную статью для Болотина. Долго перед зеркалом стриг свою клочковатую густую бороду, но бо­рода так и осталась разбойничьей. Почистился, прогладился, но так и остался обношенным и застиранным холостяком. И с утра отправил­ся в город.

***

На улице, возможно, они прошли бы мимо – вот до чего изменились, до неузнаваемости. Болотин облысел, и борода как у дьячка – жиденькая. Обнялись – и даже прослезились, так ясно вспомнилась студенческая молодость.

– Нет, ты сюда, сюда садись Геша, в кресло, а я уж как на­чальник – за стол. Нет, давай за маленький столик и чай­ку заварим...

Так и сделали. Болотин куда-то сбегал, принес бутербродов и электрочайник. Пока усаживались, вода закипела, заварили – и оба вздохнули облегченно: дело сделано.

– Я здесь в журнале «хозяйничаю», ясно, без права подписи. Вот уже пять лет. А ты где? Как ты?

Геша помолчал, он хорошо помнил зарок: держать язык за зубами.

– А я, Юра, дома на сухарях живу – и работаю в стол...

Болотин нахмурился:

– Понял... Смотрю на тебя и думаю: болеет. А оно вот как! И не печатают?

– Не предлагаю...

– В "Москве" дали же, хотя понятно... Радуйся, Геша: все лучшее долго лежит.

– Так и живу – радуюсь: один – и работа.

– Суровый ты, оказывается, мужик, а бывало пижонил.

– Э, Юра – молодость...

Так вот и жевали бутерброды, запивали чаем и беседовали весьма осторожно – оба. Геша все оглядывался по сторонам. Очень уж с блеском все было – кабинет, так уж кабинет. Два больших письменных стола, кресла, стулья, журнальный столик, шкафчик для платья и два от угла до угла громадных книжных шка­фа с закрытым низом упирались в потолок, заполненные литературой и журналами. Но не в этом даже дело: здесь было чисто до блеска, здесь даже не пахло табачным дымом, здесь не было ничего лишнего – здесь были иконы.

– Ты что все оглядываешься?

– Сопоставляю с редакциями... Здесь наверно и писать плохо нельзя.

Усмехнулись.

– Я ведь, Геша, пригласил тебя не только для воспоминаний. Владыка с архимандритом дела большие затевают: с издательством, с журналами, с просветительством на базе монастыря. Потребуются люди – свои, толковые, православные. А пока здесь, в журнале, тоже большое дело. И здесь задумали провести дельные реформы: ЖМП разделить на два журнала. Поменьше и покрасочнее сделать как бы официальным – хроника патриаршей деятельности. А второй, менее красочный и более объемистый сделать церковно-светским, на грани. Время сейчас такое – собирать камни, привлекать творческую и мыслящую интеллигенцию, объединять вокруг Церкви. Будем печатать и богослова и писателя с христианским мировосприятием. Много ведь писателей православных, как вот ты, мы и соберем их в могучую кучку. Как?

– Что ж, идея великолепная – и неожиданная. Ничего подобно­го в России не было.

– Вот и подключайся. Ты что-нибудь рукописное прихватил с собой?

– Да нет, да так, ерунду – статейка по календарю небольшая, в "Москву" хотел показать.

– А ну...

Отец Георгий махом прочел статью:

– Хорошо, Геша, честное слово, хорошо, – и как-то незамет­но перекрестился. – Вот мы её Владыке и покажем. «Москву» я ему уже давал – воспринял с замечаниями. Что молчишь?

– Думаю. Дело серьезное, а лет много...

– Серьезное. Пошли к Самому... Ну что, говорить о тебе, как о возможном сотруднике?

Геша прикрыл глаза, помедлил и, усмехнувшись, кивнул утвердительно...

Не кабинет и стол украшали Владыку, красавец, он сам украшал великолепный стол и кабинет.

"Вот он какой, экумено, – хладнокровно подумал Геша. – Под благо­словение подходить не буду".

Казалось, Владыка лишь повел взглядом и ему уже было ясно всё. В знак приветствия он легонько склонил голову и улыбнулся.

– У вас что-то прочесть? Давайте... Сейчас ко мне посетительница – уже пришла. Я в разговоре с ней и прочту. А ты, отец Ге­оргий, пока гостя обедом покорми, время обеденное...

Когда после изумительно сытного обеда они вошли к Владыке, он уже был на ногах, куда-то уезжал.

– Хорошо, годится. Я поправил – в номер. И оформ­ляйте с сегодняшнего дня.

Высокий, величественный, на удивление простой и неприступный, он стремительно вышел, хотя лет ему было под семьдесят, оставив сотрудников в кабинете – пусть головой покрутит.

В статье было несколько поправок, а одна страница с верхнего правого угла до нижнего левого перечеркнута. У Геши и губы задрожали. Но когда он понял, что и сам намеревался снять эту страницу, то успокоился и удивился редакторской опытности иерарха... Когда же к вечеру Владыка возвратился, пригласив отца Георгия, сказал ему:

– А этот, ваш однокашник, довольно умный и хитренький – он так и выговаривает взглядом: вас-то я всех обхитрю... Как бы только сам он себя не перехитрил. Итак, пусть ищет связи со светской интеллигенцией и готовит материалы.

На следующий день Геша вышел на службу.

***

 Узнав, что трапеза в рабочие дни даровая, да еще порцию вто­рого можно захватить домой к ужину, не выда­вая себя, Геша пришел в восторг. Кухонные работницы на раздаче, ви­дя, что человек изголодавшийся, одинокий, первое ему наливали в большую тарелку и гарнира подкладывали по желанию. Геша только улыбался и благодарил. Утром дома он пил чай с бутербродом – и этим обходился. А для хромой Рыси наладился приносить остатки из тарелок, так что можно было сказать: ожили.

Но впервые Геша пожалел, что жизнь его прошла замкнутой: он не был знаком с армией писателей, и уж тем более с православными публицистами и учеными. Шел в библиотеку, просматривал журналы и газеты; по сп­равочнику целыми днями звонил безуспешно. Однажды отец Георгий сказал:

– Ты, Геша, так не достучишься. Сходи вечером в ЦДЛ – потол­кайся, познакомься, послушай. Сходи в Союз Писателей, поговори с секретарём, поспрашивай. Я вот знаю молодого секретаря – Лыкошина, православный человек. Конечно же, он подскажет. Полегоньку и раскручивайся – заказывай, бери готовое, в ИМЛИ есть правос­лавные литературоведы. Напоминай, мы и сегодня гонорары платим...

И Геша прислушался: и что-то уже получалось, связи устанавли­вались, но ведь все это сверх ежедневной работы. Так что домой он нередко приходил к полуночи. Творчеством вовсе не зани­мался – и это угнетало. Но уже крепкой цепью приковали сытные обеды, ужины и вполне приличная зарплата. И это в то вре­мя, когда всюду платили копейки... Впервые стала издаваться духов­ная литература, и Геша буквально набросился на книги – Лосский, Бердяев, Флоренский! – вколачивая в них бо́льшую часть зарплаты. Все бы ладно – живи, но в душу уже просочился дух сомнения: "Да это же я так всю жизнь и стану работать, как безымянный раб". Однако скоро охладили в журнале "Москва". В свою очередь, предложив главному публиковаться в «Жур­нале Московской Патриархии», Геша и ему вручил подборку из сорока миниатюр, рассчитывая на любую половину. И вдруг – все возвратили с припиской: "Такую ересь мы не тиражируем" – и роспись главного.

Всю ночь Геша критически перечитывал отвергнутую филосо­фию: да, здесь были и острые выпады против власти и Церкви, здесь развенчивался пресловутый экуменизм, но здесь было и другое – целый ряд миниатюр в защиту патриарха Сергия, с попутным пришлёпом Русской Зарубежной Церкви. Здесь было всё – реальная жизнь, пропущенная через раздумья и осмысление, и к утру Геша сделал вывод и написал под резолюцией: "Не дорос губошлёп". И в очередной раз Геша ошибся – главный дорос, но и этот не терпел конкурентов.

Настойчиво трудился Геша до тех пор, пока не получил в руки несколько достойных материалов от академика Быстрова, от писателей Афанасьева и Кожинова, от мо­лодых Воротаева и Градова. Только тогда он с облегчением вздохнул и, придя на службу, прежде всего, заварил чайку и пригласил отца Георгия. Тот, вечно в бегах, заглянул на минуту:

– О, если с утра чай, то дело сдвинулось! – Болотин по-хо­зяйски пододвинул стул и взялся за чашку.

– Дело-то да, немножко качнулось, но ведь и времени сколько ушло... А я вот все смотрю на тебя в подряснике и не могу согласиться, что это Болотин. Как ведь жизнь расставила нас. Не зря мы в таком виде жизнь профуфыкали?

– Не зря, не зря; если здесь оба – не зря. Сигнал смотрел – статейка твоя прошла. Хорошо легла.

– Да ну?! – Геша даже засмеялся.

– Зайдешь – дам посмотреть... Ты когда, скажи, принесешь мне свои записки? Уверяю – дадим.

Геша отставил чашку, подумал, передернул плечами и сказал:

– Нет, Георгий, с посконным-то рылом да в суконный ряд, то есть в духовный ряд... Погожу, чтобы не срамиться.

– Смотри. Хозяин – барин... Да, кстати, тебе ведь скоро шестьдесят стукнет? В новое время уже можно оформлять пенсию. За год, за два раньше оформляют. Правда, у тебя за последний год зара­ботка не будет, да и справки надо собрать с мест работы, если в трудовую не записано. Рецензировал, например, в «Молодой гвардии» пять лет – бери справку, что работал, деньгу ведь все равно от­числили в пенсионный фонд. Вот и позаботься. А я скажу, чтобы и фиктивную зарплату тебе записали по совместительству, скажем, дворником – отменный дворник! Вот и хорошо получится... Ох, некогда засиделся, загляни ко мне – сигнал на столе...

Встряхнулся и полетел, как молодой, только и есть что лысый. Геша и дыхание перевести не мог – от неожиданности. Он как-то и не думал о пенсии, потому что стажа мало, денег за три года не нагребешь. А тут вдруг – и стаж, и деньги – и через полгода пенсия.

– Господи, да это же спасение, – прошептал Геша, забыв о своей статье в сигнале.

Получив гонорар за статью, Геша купил себе кое-что из одежды; обзавелся дипломатом, но главное – новые туфли! К этому времени на сытной трапезе он пополнел, лицо посвежело, морщины разгладились. И это в отделе замечали – ожил человек. А у человека в душе так и продолжалось страдание: он намеревался собрать и доработать философские записки – книгу листов на тридцать. Для этого надо потрудиться – посидеть ночами не один месяц. Но дни и ночи были заняты другим – и в тоске страдала душа.

В журнале дело пошло совсем ладно после того, когда Геша принес верстку мемуа­ров митрополита Вениамина Федченкова. Издательство "Современник" отказалось от задуманного – денег нет, а автора мемуаров, оказалось, лично знал Владыка. Он полистал верстку и распорядился печатать целиком – из номера в номер.

Геша предложил новую рубрику; Геша предложил любопытную статью по Гоголю; Геша и сам написал приличную статью о новомучениках; Геша дал ход статьям о патриархе Тихоне – и это совпало с его прославлением; Геша…словом, дела у Геши переходили на самотёк. Однако уже громче заговорили о работе в Монастырском обществе – дело раскручивал энергичный архимандрит. И предстоящее заранее было не по душе – это ведь круглосуточный аврал. А своё?..

Не один месяц по бухгалтериям издательств и изданий собирал Геша справки о своей внештатной работе. Он требовал, он стучал кулаком по своей голове, что не вступил в Союз писателей, он с негодованием смеялся и ругался до тех пор, пока не получал требуемых документов. Вдохновение от предстоящей пенсии было настолько велико, что и похождения не утомляли, а по­рой даже отвлекали от хмурых дум. Правда, все эти справки при оформлении пенсии не понадобились. В издательском отделе зарплату за год ему сделали купеческую, а на стаж, который начинался с Мореходки и завершался в отделе, внимания вовсе не обратили: сколько есть – столько и будет, ничего не из­менится. Так что к своему шестидесятилетию Геша сдал документы на пенсию по старости в районный собес. А через два месяца на специальную сберкнижку пришел перевод – Геша даже засмеялся от восторга.

– Да это же я смогу прожить на пенсию! – воскликнул он. Но затем на какое-то время притих, медленно обошел квартиру, загроможденную стопами книг – это уже духовная литература.

"Что-то еще придётся подкупить, но уже и этого для работы достаточно", – рассудил Геша. Он и всегда-то верил в свои силы, а тогда, сытый и окрепший, и не задумывался, а сколько лет ему предстоит еще прожить. Впереди вечность. И все это время за спиной будет надежная подпорка – пенсия... И не заметил пенсионер, как скоро его из молодости догнали самоу­веренность и надменность. Борода его как будто заострилась и капризно вздернулась.

***

Вот-вот должны были разделить журнал. Прежнее издание обретало нелепое лицо. В первой части хрон­ика, патриаршие Богослужения, проповеди, а затем материалы, ко­торые вполне можно бы публиковать и в светской печати, вплоть до стихов. Кто-то, понятно, ворчал, однако журнал становился популярнее, не проходило дня, чтобы не позвонили: "А где можно купить "Журнал Московской Патриархии"? Почему журнала нет в свободной продаже?" Действительно, странное положение: журнал выходит хорошим тиражом, но купить его можно лишь в издательском отделе, да и то ко­роткое время. И между собой, и на планерках постоянно возникал этот недоуменный вопрос. Владыка улыбался и молчал.

– Рассылку на зарубежье и по епархиям мы ведем – по обязате­льному экземпляру…

Молчал и Геша. Лишь однажды он задумчиво произнес:

– Куда же уходит тираж? Странно…

Ответа не последовало. А всплыло все нео­жиданно. В соседнем пока пустующем доме залило полупод­вальный склад готовой продукции. Рабочие-сантехники и водоканала выкачивали из склада воду и выносили во двор остатки тиражей служебных книг – и размокшие пачки "Жур­нала Московской Патриархии" – журналов целая куча. Геша, как ярый книжник, кинулся туда: выбрал кое-что из служебной литера­туры и почти сухие из распоротых упаковок номера жур­налов десятилетней давности – и по сегодняшний день. Выбрал за десять лет полные комплекты, перенес журналы в нерабочий подъезд, а вечером по договоренности с шо­фером автобуса увез полторы сотни журналов домой.

На этот раз ночью Геша записал на четвертинке:

«Все понятно, ГБ разрешало печатать журнал, с условием – только для служебного пользования".

А уже утром следующего дня всю эту кучу мокрых журна­лов и книг грузили на самосвалы и увозили, видимо, на свалку или на склад вторсырья.

***

А время шло. Минули и осень, и половина зимы второго го­да. Материалы шли. Владыка через отца Георгия потребовал основательнее заняться разделом библиографии, и Геша ковырялся в рецензионных мелочах. Порой уже и не верил, что когда-то и он основательно сядет за своё – и потекут тихие думы и мысли, дрогнет рука и потянется к бумаге – и весь ты растворишься в слове.

Продолжался Великий пост, второй день Крестопоклонной не­дели. С утра на третьем этаже необычная хозяйственная людность. Но только ближе к обеду стало ясно, что в конференц-зале, он же музей Издательского отдела и патриарха Сергия Страгородского, готовит­ся то ли мероприятие, то ли застолье. Уже расстав­лены буквой «П» столы, уже загружены вспомогательные столы холодны­ми закусками, а что-то все несли и несли из холодильников, из кухни.

– А это что намечается? – спросил Геша отца Георгия, когда они спускались на первый этаж, на обеденную трапезу.

– Толком не знаю. Похоже какая-то деловая встреча с пред­ставителями властей.

– Так уж и властей?

– Иноземцев – власть, а он во главе.

Геша с трудом промолчал. Его так и подмывало позлословить по поводу новых хозяев. Какие могут быть общие дела у православ­ного иерарха с Иноземцевым!..

А когда после пяти Геша уходил домой, на втором марше лестни­цы он сошелся с Иноземцевым и его вальяжной женой или любов­ницей. Геша замедлил шаг и не отводил взгляда от ли­ца политика – изучал. «Власть» вполне могла бы выглядеть достойно, но мелкие веснушки на тонкой натянутой коже под глазами и как будто дрожащие глаза выдавали в нем человека неверного и лукавого...

Утром, придя на работу, нашли необычное – точно Васька Буслай прошелся: женщины из столовой и технички рас­торопно наводили порядок в ковровом коридоре: что-то замывали, собирали землю с пола в кадку большого цветка на лестничной площадке, терли тряпками с мылом затоптанный пол, завывал пылесос. И это в коридоре, а что же в зале?! Оттуда в тазиках уносили остатки пищи и в коробках посуду...

Геша прошел прямиком к отцу Георгию:

– И это пир во время Крестопоклонной недели! – гневно про­цедил он. Отец Георгий развернулся на стуле – и руки в стороны:

– Что делать? Наверно и так вяжут необходимые дела.

– Какие дела?! – выкрикнул Геша, тараща глаза. – Не дела, а очередное распинание!.. Рядом домашняя церковь, где вы служите Божественную Литургию! – вторично выкрикнул Геша и спохватился: тотчас обмяк, усмехнулся и махнул рукой.

Болотин указал на стул и на чайник с заваркой:

– Наверно и ты прав. Вот и похмелимся чаем, – хмурясь, сказал он. – Только за такие дела каждый лично перед Господом ответит... Я знаю одно: Владыка спиртного не принимает, да и лет ему под семьдесят... Какие-то дела… А власть за непочтение не прощает и мстит.

Впервые без доклада Геша оставил работу и уехал домой. Всю дорогу так и гудело в грешном сердце: "Один пьянку устраивает на Посту; второй благословляет обновленческую ересь; третий готов перевести церковную службу на русский язык... Вот она, советская выправка – один Филарет Киевский что стоит! – стонала душа. – До коли, Господи, до коли...".

С того дня издательский дворец с картинной галереей, с коврами и полировкой, с домашней церковью, с библиотекой, с музеем и роскошными кабинетами уже не представлялся праведным великолепием, как если бы внутри завелась тля.

Вечером вздрагивающей рукой он за­писал на четвертинке бумаги:

"Видимо, достоинство находится или уживается между гордыней и тщеславием. А сгибающий всех к послушанию, сам невольно сгибается в послушание власти. Продумать тему и развить".

 И ударил ручкой плашмя об стол.

***

Работы прибавлялось, уже вскоре Геша был вынужден брать рукописи для прочтения и редактуры домой, работая по вечерам и в воскресные дни. И однажды он уже без сомнения решил: и это каторга – за сытный обед.

Решив так, Геша потребовал творческий день. Получил – среду. На некоторое время успокоился. Но среда пролетала бестолково: возился на кухне, а вечером опять же работал на журнал...

 Назревал бунт.

Улучив момент, когда отец Георгий заглянул к нему в кабинет на чай и сухарики, Геша повел, ему казалось, издалека, а на деле заявил в лоб:

– Не правда ли, отче Георгий, творческому человеку в принципе обязательная служба противопоказана...

Болотин усмехнулся, пропустил через кулак свою жиденькую бороду, подлил в чашку горячего чая, поиграл по столу пальцами и тихо сказал:

– Соколову мало одного творческого дня – хочу два! Геша и голову и руки манерно вскинул:

– Какой же догадливый друже! Не отказался бы и от второго, но говорю-то я вообще: из думающих бескорыстно людей сделали кабальный пролетариат.

– Для человека главное молитва и труд – и все образуется.

– Да, но труд свой, а не подневольный!

– Наш труд разве назовешь подневольным, если мы трудимся на Церковь?

– Это частный случай… А как же талант? Закопать.

– И талант проявится, если он дан, и удвоится.

Геша поджал губы.

– Может быть, у кого-то и так... А мне бы вот ходить день-два на работу, а в остальное время своим заниматься.

– Такого даже Владыка себе позволить не может.

 – А что Владыка, у него вся жизнь здесь. Иного он не желает, здесь его трудовой дом с прислугой.

Отец Георгий вдруг хитро прищурился, так что и губы перекосились.

 – Скажи, Геша, вот если я тебе предложу: неси, друг мой, готовую книгу листов на тридцать-сорок – я издам. Принесешь?

Геша понял, что его подловили. И для того, чтобы хоть как-то освоиться, долго наливал в чашку чая, причмокнул сухариком, отхлебнул и только тогда ответил:

– Нет, сегодня не принес бы, а вот через полгодика принес бы.

– Вот ведь как, а ты болтался по бездельным и надомным ра­ботам три десятка лет. А готового ничего нет: ни стихов, ни прозы.

– Я и хотел бы работать на контору, но чтобы и на себя оставалось.

И произошло непредвиденное и неожиданное: теперь отец Георгий побледнел, губы его мелко задрожали, он спешно достал из кармана подрясника капсулу с нитроглицерином, впрыснул дозу и негромко сказал:

– Понятно. Ты тогда и вовсе ничего не станешь делать. Да и книгу свою не сделаешь, будешь одно и то же перелопачивать. Ты хоть здесь отрабатывай должное. Место ведь не простое – Издательск­ий отдел Московского Патриархата. Вдумайся и смирись. Ты так и не научился работать на общее дело, значит, всю жизнь под себя гребешь. А время-то какое: Церковь из поругания поднимать надо! Вот и потрудись. Судишь, а сам как на Луне живёшь. Сойди на грешную землю…

И в момент паузы оба поднялись на ноги. Оба напряженные, но на губах у обоих как будто засвечиваются улыбки. Казалось, еще момент – и засмеются, обнимутся – шутки все это... Но капризно изогнулись губы у Геши, и он надменно ответил:

– Именно, не на Луне… Но я, сударь, с юности честь имею... И когда тут раздавали европейские обноски, я с презрением отвернулся от них – для меня легче ходить в своем старье. Это к тому, Бо­лотин, если я даже обязательной работы не выполняю, то мне и одного творческого дня не подлежит. А я человек, изволите знать, творческий, и тридцать лет не публиковался не потому, что плохо, а потому, что не так – и сегодня не так. Поэтому прошу присесть и выждать минуту.

Геша и сам резко сел за письменный стол и размашисто на большом листе писчей бумаги написал короткое заявление об увольнении по собст­венному желанию.

– Вот, отец Георгий, прошу удовлетворения.

Болотин взял заявление и, склонив голову, вышел из кабине­та. А Геша начал обстоятельно собирать всё, принадлежащее ему. Минут через двадцать в кабинет вновь вошел Болотин, но те­перь уже как обычно спокойный и уравновешенный. В руке его по-прежнему было Гешино заявление.

– Петухи, петухи... Может, раздумал? – с улыбкой обратился он. – Если обидел – прости.

Геша восклонился от пакета, напряженно вытянулся, вскинул ру­ку и учительно погрозил указательным пальцем:

– Нет, сударь. Нет, отец Георгий. Нет, Болотин. Я решил. Я ведь Со́колов, – он особое сделал ударение на первом "о", – и принятых решений не меняю. Я убедился, что рядовому мирянину в церковные пенаты не след входить. Веру пошатнуть можно. Всё – и ухожу.

И, действительно, подхватил дипломат с пакетом и вышел мимо Болотина, не закрыв за собой двери.

 

IV

И еще десять лет изо дня в день с вечера Геша зашторивал в домашнем кабинете окно, прочитывал молитву перед иконой и садился работать. Но если в былые годы он работал до двух, до трех часов ночи, то теперь редко пересту­пал за двенадцать. Работал он не только над двухтомником философско-богословских миниатюр, иногда писал стихи, но даже не перепечатывал их на машинке, сделал и опубликовал в различных изданиях ряд новых статей, хотя гонорара нигде не выплачивали. Как беспомощная в старости домохозяйка или техничка с начальным образованием он вынужден был жить на нищенскую пенсию. Хотя человек работал, делал свое профессиональное дело, его всё-таки публиковали, но демократической власти такие труды не были нужны, поэтому и без гонораров... Вот тогда-то, еще раз пережив на себе никчемность умственного труда, он и написал большую статью о превращении писателей, философов и всей самостоятельно мыслящей интеллигенции в нищенствующий пролетариат, в советских колхозников, которые годами работали за "палочки", чтобы при возможности все шарахнулись от земли, тем самым, лишив Россию своего прокорма... Геша доказывал убедительно, что так при Советах формировалась новая рабовладельческая формация, когда вооруженное меньшинство космополитов имели всё и больше, а производящее и думающее большинство лишалось и прокорма. Тех же, кто понимал и понимает это, сегодня откровенно давят в экономической удавке.

Геша так и заканчивал статью: "В мире технической цивилизации и политического произвола денационализированной власти, когда даже официально определена профессия проституток и наемных убийц, киллеров, самостоятельно мыслящий человек, пусть даже если он про­рок, считается бесполезным: так что писатели, философы и люди бескорыстного труда, не находящиеся на какой-либо государственной службе без печати и гонораров составляют новый вид люмпированного пролетариата".

Но даже без гонорара публиковать статью никто не хотел.

***

За один год в Курске скончался старший брат и его жена. И дважды сообщали уже после похорон. Из родных осталась больная племянница-пенсионерка и ее дочь, которая вышла замуж, родила и уже развелась с мужем. Геша сознавал, что теперь он остался один, последний Соколов, и ветвь пресечется, отсохнет. Прочитывая из­вестия и думая об этом, он обычно склонял голову на руку и начинал мысленно изобретать и повторять "вилки" – что промеж чего распо­лагается: вечность находится между жизнью и смертью; мужество между страха и наглости; благоговение посреди стыда и бесстыд­ства; мыслитель между властью и рабом; поэт между философом и сибаритом... Где-то что-то когда-то он прочитывал, что-то сочинял, а теперь в состоянии старческой потерянности десятками нагромождал подобные вилки, даже не пытаясь что-то записывать или запоминать... И долго так вот он сиживал, единственный Соколов, и заключал обычно свои сумбурные размышления весьма не сумбурной цитатой, кем-то сказанной, когда-то прочитанной: "Итак, существование и смерть человека предполагает существование Бога...» И не только прямо так, но и в обратном порядке.

Шел в спальную, зажигал на киоте лампадку и опускался перед иконами на колени. Молился Геша обычно долго: за покойных родителей, а теперь и за брата с женой, умолял простить им грехи вольные и невольные, кланялся и плакал, представляя, что когда-то и он умрет и уже помолиться о нем будет некому – и Геша молил Господа даровать ему способность не разумом, а сердцем познать и созерцать бессмертие и вечность. Но Господь, считал он, не принимал его молитву – и человек плакал, казалось, беспомощный и старый.

"Созерцать Бога – в этом и есть жизнь души", – повторял он и пытался умом созерцать Его. И ждал хотя бы маленько­го чуда, какого-либо светлого явления, но этого никогда не слу­чалось. Зато случалось, что во время молитвы он слышал чьи-то шаги в прихожей, даже Рыся, обычно сидевшая во время молитвы ря­дом, оглядывалась на дверь...

В церковь Геша так и не ходил даже по праздникам. Хотя за эти годы он побывал в десятке Московских храмов, но не стал прихожанином ни одного из них. В одном храме уже старый священник представлялся ему "лубянским попом", которому он не мог до­вериться. В другом храме обнаруживалось, что один из священников еврей – и Геша тотчас разворачивался и уходил. "На них же кровь Христа, они давно уже вошли в союз с князем мира сего – как же он может служить Распятому?! – нет уж, без меня". В третьем храме службу вел молоденький безбородый иерей. "Да как же перед этим мужем исповедаться!" – негодовал Геша, за­бывая, что священник лишь посредник между человеком и Богом.

Дважды или четырежды он намеревался причаститься, готовился к исповеди и ужасался: весь в грехах – как собака в парше!

Пришел в один из вновь открытых храмов – священник на ис­поведи солидный, в преклонных годах, тучный и ростом на полголовы выше. Спрашивает:

– Давно ли, раб Божий, исповедовался?

– Давно, – говорит Геша.

– А как давно?

– Так что и не помню когда.

– А "Верую" знаешь ли?

– "Верую"-то знаю, и службу знаю, а в церковь советскую вовсе не ходил. Дома молился.

– Дело, я вижу, серьезное... Задержись после службы, чтобы без суеты разобраться. Ко мне и подойдешь.

Кивнул Геша, согласился. Отошел и думает: "Вот и начнет: а как, а почему, какая катакомба? В катакомбной тоже причаща­лись... Членом партии был, так почему с началом перестройки не приобщался? Не сектант ли «ряженый»? Не от князя ли послушник?.. Нет уж, красивый, – решил Геша, – пойду я домой и вычитаю службу дома".

Спустя год, наверно, пришел в другой храм. Батюшка шустренький, росточка небольшого, ну, как дьячок чеховский.

– Постился?

– Да.

– Молитвы к причастию вычитал?

– Вычитал.

Батюшка и омофор на голову набросил и разрешительную молит­ву прочел. Приложился к Евангелию и Кресту Геша и отошел . Уже и служба началась, уже и литургия верных, а он в сомнении: "Как же это я после такой исповеди к причастию пойду? Ведь это грех один. Какое уж тут Тело и Кровь Христовы…"

Диакон уже возгласил:

– Со страхом Божиим и верою приступите...

А Геша развернулся и вышел из храма, благо, что прихожан немного...пройти легко.

Вот так и бегал по приходам, как оглашенный, а остановиться не мог.

А ведь в четвертушках своих рассуждал он и о Церкви, и о Боге, о священстве и о Вселенских соборах, о русских патриархах и пагубном синодальном периоде. Да и в богословии Геша был начитан неплохо. В редакционных кругах считался странным, но глубоко верующим. И сам он себя называл человеком с Богом – даже сердце его иногда обугливалось от жара духовного, но обычно скоро разум одолевал – и сердце каменело. С годами "его философия" тонула в ящиках стола, на поверхность ложились рассуждения о душе, о Боге, о вечности, о бессмертии – он постоянно приходил к этому и убеждал себя в этом. Скажем, задавался вопросом: а что есть спасение? И вопрос тягучими днями жил в нем; казалось, даже во сне он думал об этом. Ходил по рабочей комнате мимо книг, думал, а иногда начинал вслух объясняться с собой:

– Бога никто не видел, но Бог всюду. – Если Он всюду, стало быть, и во мне, и я силой воли и разума, мысленно способен со­зерцать Его. – Нет опыта. Только через веру. – А когда только вера – приходят сомнения. И я бессилен перед ними, потому что отпадают разум и опыт. Легко сказать: созерцать Бога! Ведь это уже и познание души, автономной ее жизни. Через чу­жой опыт и свой разум я пытаюсь созерцать Его. Я напрягаюсь, сосредотачиваюсь, но у меня болит шея, потому что я смотрю только в небо – и ничего там не вижу кроме того, что видят и атеисты. Когда же я смотрю прямолинейно вперед – передо мной тупик или я оказываюсь над пропастью. Однако не могу не согласиться, что созерцать Бога – в этом и есть жизнь души...

Не садясь в креслице, он записывал на четвертинке бумаги основную формулировку, тотчас садился и развивал мысль, убористо заполняя четвертинку нередко с обоих сторон. Откладывал запись в отдельную стопку и тогда уже, не поднимаясь из-за стола, продолжал обдумывать толчковую мысль о спасении...

"Спасение в земном понимании – спасение погибающего: утопающего, больного, обнищавшего и падшего и т.д. Если думать и писать о Боге, то и переводить все это следует в Божественное или духовное – и вновь созерцание и вера. А без этого в любом положении материализм и атеизм... Вроде и верно, но ведь не скажешь так: Бог извлек человека из пропасти падения – это и есть спасение... Можно применить к спасению человечества Христом, как указание пути из грехопадения. В таком случае спасение души уже нечто иное, скорее, будущее – суд перед лицом Господа."

Не замечая того, все это он уже записывал и вновь откладывал в особую стопку.

"Я уже как-то думал, что перед человеком была поставлена задача стать Богом. И это выражается прежде всего в созидатель­ном творчестве и в созидательном труде. Наш труд сегодня разрушительный. Мы разрушаем Землю, космос, следовательно, и человека".

И вновь выхаживал от стола к двери, и вновь садился и пи­сал:

«Бог стал человеком, чтобы человек стал Богом по благодати и причастником божественной жизни. – Это фигуральная фраза хотя бы потому, что возникает вопрос: а что значит – по благодати?.."

 И вот подобная работа начиналась с вечера, завершаясь к полуночи. А иногда он садился за работу после обеденного отдыха – если писал статью, что, впрочем, случалось редко. И Геша буквально таял в своих и начитанных мыслях и рассуждениях, и когда мо­лился на сон грядущий, слезы благодарности катились по его щекам. Счастлив человек.

***

Наверно не только на лестничной площадке, но и во всем доме жильцы поставили дополнительные железные – демократические – двери, и только у Геши входная дверь оставалась первоначальная – дере­вянная, обшарпанная с одним замком, и звонок дверной давно не работал. Все чаще именно в его дверь и стучали: то что-нибудь предлагают купить или бесплатно, то социологический опрос, то милиция, то представитель от кооператива, а нет ли жильцов, а то и просто добрые молодцы озадачат:

– А Дуня Кулакова здесь живет?.. А где?.. Не знаешь – значит, петух, – и нырнут в лифт...

Геша возился на кухне, когда в дверь постучали, видимо, кулаком. Он вздрогнул и побледнел – на мгновение застыл над ско­вородой с жарившейся картошкой. Рыся выбежала в прихожую. Как обычно в таких случаях Геша прихватил увесистый молоток и кра­дучись подошел к двери.

– Кого надо?! – грозно воззвал он к ответу, хотя это только ему казалось – грозно, по-стариковски шепелявя и окликнул.

– Геша, это я, Болотин.

– Какой Болотин?

– Георгий.

– А ты откуда знаешь меня?

За дверью смех:

– Учились вместе, в Патриархии работали вместе...

– Отец Георгий?

– Геша, не валяй дурака, иначе обижусь...

Геша положил молоток в сторонку на пол, отодвинул засов, и резко на всю руку распахнул дверь.

– А я и не валяю дурака. Проходи, гость незваный!

Взлохмаченный, с клочковатой бородой, с широко распятыми глазами, в расстегнутой старой рубахе навыпуск поверх раздутых на коленях трико, Геша был напряженно суров. Да еще кот рядом! Могло показаться, что он именно валяет дурака.

"И это аккуратист Геша Соколов, – сокрушенно подумал Болотин. – Как будто юродствует. Или он так и живет в коммунистическом режиме – вот придут и арестуют..."

– Ты что прячешься? Все равно найду, – Болотин переступил порог и протянул руку. Но Геша как-то ловко увернулся от руки, не заметил, закрывая дверь.

– Раздевайся, если всерьез, вешалка направо. – А сам уже за­щелкнул дверной замок и задвинул засов. – Я не прячусь. Тут всякие мародеры шныряют – за моей квартирой охотятся, я и блюду предосторожность... Проходи на кухню, я там картошку жарю... Прошу, сударь, – он манерно откинул в сторону руку, но головы не склонил. – Водки нет – водка не пьем, а чай есть, хотя жидок, но хозяин русский. Ха-ха-ха! – искусственно растягивая рот, хохотнул Геша.

Но вся эта комедия, пожалуй, от неожиданности. Уже минут через десять, прочитав молитву, они сели за картошку, и Геша был зело доволен, что Болотин принес большущего леща с икрой холодного копчения. Скоро восстановился и естественный к случаю диалог:

– А ты, собственно, зачем мне леща принес?

– Угостить.

– А вообще зачем?

– Навестить.

– Ты все там, в журнале?

– О, Геша, ты как мудрая Тартилла зарылся в песок и яички откладываешь – ничего не вижу, ничего не знаю и знать не хочу… Уже год, как отправили Владыку на покой.

– Это от такого дворца! – Геша задохнулся от не­ожиданной новости. – Он же сам и воздвиг своё царство, уже поэтому отлучать нельзя. А картинная галерея, а библиотека, фототека, а продовольственный склад – это же его стараниями, он на это реально жизнь положил!..

– И это не всё. – Горькая усмешка порхнула с губ Болотина. Он расстегнул верхнюю пуговицу подрясника, снял кожаный пояс. – А потом и сотрудников Владыки отставили, в их числе и меня…

– Ну, Юра, это уже Божия воля, – Геша был то ли ошеломлен, то ли переживал внутри себя торжество удивления. – Это, отец Георгий, не только за Крестопоклонную свару, это и за экуменизм, и за все советское… Бог поругаем не бывает... Так где же ты теперь? На пенсии?

– Нет, не угадал – не в этом дело. Все проще – личности сошлись… А я не на пенсии, я в издательстве одного монастыря, у архимандрита …

– Ну и дела-а-а! – Геша и головой покачивал. – Вот это оплеуха.

– Да всё бы ничего, только добрые задумки рухнули: и никаких двух журналов, и газеты нет… Но главное – рухнуло Монастырское об­щество... Архимандрит скончался – трагически. Об этом уж, наверно, ты знаешь.

– Нет.

– Молодец, долго проживешь.

– Понятно, долго – до ста. Я ведь ни разу в поликлинику не ходил, в больнице дня не лежал... Меня, сударь, Господь бережёт! Вот так-то, – и руки ладонями кверху развел.

– Дай Бог тебе, Геша, многая лета...

Тем временем Геша аккуратно обсасывал косточки леща, каждое волоконце отделял от шкурки, не раз уже повторив:

-И где ты такого мясистого выбрал?! Да вкусный, со­бака...

А Болотин, наблюдая, думал: "Нет, он, похоже, в московской форме, это его гость смутил... Наверно так один и сидит, как в берлоге".

Пока ждали, чтобы чай настоялся, Болотин сказал:

– Ты хоть покажи мне свои апартаменты – где ты живешь-работаешь.

Геша нахмурился и даже руку на грудь возложил:

– А зачем это тебе? – спросил он, испытывая взглядом.

– Из любопытства... Да ты только двери открой, а я гляну, – и усмехнулся Болотин.

– Нет, – Геша отвел взгляд. – Туда никто не входил.

– Значит, молодуху прячешь, а прикидываешься отшельником.

– Да, да, по две бабы в каждой комнате – на цепи, потому как кормить нечем, съедят.

– Шутник, однако... А кто тут за твоей квартирой охотится, говоришь?

– Псы демократические... Сейчас за квартиру и убить могут... У меня тут и кроме этих, знаешь!.. То ходят по квартире, а никого не зрю, то книги или рукописи исчезают... Кто-то проникает ко мне в квартиру, выслеживает, когда меня нет – и проникает. Вот и совсем недавно выкрали большую ра­боту. Перерыл все – с концами... А тут, неделя тому, пока ходил за хлебом, за овощами, туалет чем-то забили. Не проходит – и не че́кай, амбец. Так я часа четыре горячую воду в унитаз лил и лил помалу – пронесло, знаешь.

– А что сантехника не вызвал?

– Еще чего – наводчика... А то пришел – белые следы на полу. Уж я елозил, рассматривал – никак не от моей обуви, да и откуда бы… Хотят захватить квартиру.

– Да, сейчас и такое случается, но обычно с дряхлыми или с алкашами. А тебя еще женить можно. Поставь железную дверь с хитрым замком – у них такие име­ются – и ни один жулик к тебе не войдет. Не первый этаж.

– А что, верно! – и задумался. – А ты мне денег дашь на дверь?

Болотин засмеялся, но тотчас сказал серьезно:

– А может быть квартиру во время не освятили... Ну вот, жаль не знал: надо было взять необходимое – я и отслужил бы молебен... А то пригласи любого священника, у тебя и церковь рядом.

Геша промолчал. Морща лоб, он быстро собрал и помыл под краном посуду. Вытер насухо стол и только тогда сказал:

– Иди, смотри. – Вышел из кухни и открыл дверь в спаль­ную.

Болотин переступил порог: перекрестился с молитвой на иконы. Глянул на книги за стеклом, узнал одну из редакционных, но промолчал – без Владыки там многое растащили. Еще раз перекрестился и вышел. Вместе они прошли в кабинет. Здесь было столько книг, что Болотин засмеялся:

– Зачем и в читальни ходить: сиди – и работай.

– Так и делаю, – холодно согласился Геша.

– Ну, доложу тебе, в таком кабинете, то есть из такого кабинета должна выходить классика... Я за этим и приехал. Что готовое есть?

– Первый том двухтомника. – Геша вздохнул и глянул затравленно. – Работаю над вторым.

– Давай готовый, хоть краем глаза гляну...

Геша поджал губы и, меняясь в лице, молчал, как если бы родное детище на поругание требовали.

– А ты что, монах?

– Нет, не монах.

– А не женат. Как же тебя рукоположили?

– Я же говорил тебе: обет безбрачия принял.

– Это дельно ты напомнил: освятить бы.

– Сделаем. В следующий раз и освятим. Ты только мне голову не кружи: давай готовый том – без твоего согласия не увезу.

Они объяснялись на ногах один напротив другого и прямо глядели друг на друга, и в то же время подпольно думая друг о друге, по крайней мере, в связи с происходящим:

"Добро? Добро, – соглашался Геша.– Но ведь добро, подминающее совесть, становится злом, как у Бердяева, кошмаром навязан­ного добра. Отвергается человеческая свобода, моя свобода, за которую Господь заплатил Своей смертью. Он навязывает добро, а меня унижает, да и так ли оно, добро это, мне необходимо?..".

А Болотин думал – и тоже с подтекстом:

"Вот и это по-своему смирение, ставшее формальным и как бы свидетельством правоверия. Такое смирение нередко приводит к положению, когда человек приравнивается к ничтожеству и ему остается самоуничижение или бунт. Что же с Гешей? Наверно тихо бун­тует...".

– А я в этот храм, который рядом, разок лишь заглянул: там поп советский, до сих пор наверно с удостоверением.

– Попридержал бы язык, если не знаешь человека! – возмутился Болотин. – Старый батюшка, отец Михаил десятку отсидел в лагерях при Советах. Сам ты с удостоверением партийным, а судишь – нельзя так.

– Нельзя, нельзя, – проворчал Геша, ушел в кабинет и возвратился с увесистой папкой, на которой было написано: «Г.С.Соколов. На память. Том I – На, смотри, – и тяжело или обреченно сел напротив за стол.

Болотин развязал тесемочки папки, и на него глянула живая рукопись своим невыразительным титулом… Быстро пробежал предисловие – ничего любопытного – перешел к части первой. Здесь же было и оглавление: «1. Жизнь. 2. Человек. З. Вера. 4. Неверие. 5. Церковь. 6. Бог. 7. Отечество».

Геша бегающими глазами следил за руками Болотина и мышцы ли­ца его передергивались, и когда Болотин неожиданно влез в середину рукописи, Геша ощерился, резко поднялся и ушел в кабинет – дверь на кухню оставалась открытой. Болотин вздохнул облегченно и начал читать: с первых же строк было ясно, что это не рядовое чтение. Читал он скоро, к тому же и увлекся – перекладывал и перекладывал страницы. Прошло двадцать, тридцать, сорок минут, и Болотин, не сознавая того, в какой-то момент прекратил чтение и как будто замер над рукописью... Какой-то неестественный сплав изумительных эссе-находок и невежества, и без малого на каждой странице гнев ума. Казалось бы, никак не совместимое, а тут рядом – и продолжает одно другим. Замечательная главка о Вселенских соборах и об Афоне, о Николае Чудотворце. Даже из нашего века: о Патриархах Сергии и Пимине подмечены и схвачены неповторяющиеся характеристики. Однако начиная с Петра I и Синодального периода, с восстановления Патриаршества в 1917 году и по сегодняшний день, он холодно и осознанно, как гвозди в крышку гроба, вколачивал гнев в Русскую Православную Церковь… Нет, не всё подряд гвоздил, не в целом Церковь, но так и про­хаживался по патриархам. Понятно, здесь же под плетью оказалась и «Крестопоклонная» в Издательском отделе. В то же время он не возносил и Русскую зарубежную Церковь, но подвергал суровой критике, как и белогвардейское движение, считая их всех революционными беглецами: «предали Россию – и смылись». Он не хотел и не соглашался с историческими условиями и необходи­мостью: не правое дело – и уже ни с чем не считался. Он и Царя-страстотерпца хладнокровно обвинял в слабоволии и непонимании положения, когда он согласился остановить состав, следующий в бунтующий Петроград из-за того, что впереди на полу­станке, якобы, поджидают бунтари... "Вот здесь и проиграл военную и революционную кампании",– завершил трехстраничную главку Геша.

Насыщенность текстов книжными фактами и мыслями изумительная, но архивов нет. Убедительно, доказательно, хотя, в общем, грезилось умышленное и неумышлен­ное разрушение Церкви. И ни во что ставился факт, что Церковь восстанавливается из руин. "Последние силы будут вложены, да только в храмы эти некому будет ходить. Ведется самая страшная вой­на в истории: космополитическая власть воюет с подданным ей на­родом. И народ проигрывает, гибнет нравственно и физически, следовательно, народ оставлен Богом. А если так, то и Церковь без Бога". – Вот таким нелепым образом завер­шалась часть пятая "Церковь".

"Нет, здесь что-то не то. Он или сумасшедший, или и то и другое вместе..." – не успел Болотин додумать начатую мысль, как из кабинета порывисто будто вырвался Геша. Он молча взял у Болотина рукопись, сложил аккуратно листы, завязал тесемочки на папке, и только тогда, воздев взгляд, содрогаясь, и все-таки с достоинством выговорил:

– Нет, не дорос, сударь... не доросли-с.

И унёс рукопись в кабинет. Возвратился как будто спокой­ный:

– Чайку подварим?

– Можно бы, – Болотин похрустывал пальцами рук. – Но мне пора бы позвонить. У тебя где телефон?

– У меня нет телефона... и телевизора нет – и не будет, – Геша поджал губы, и ядовитая усмешка так и скользнула.

– Телевизор – понятно, но телефон в Москве надо иметь: позвонить по делу, вызвать скорую или того же сантехника.

– В своё время не захотел ставить, а теперь – пенсии за полгода не хватит.

– Телефон-то у меня есть, но деньги кончились, осталось пять центов, соединять не станут. – Он достал из портфеля мобильник, набрал, было, номер, но его действительно не соединили. – В таком случае полчаса наши – и пойду... А рукопись твою надо всю прочесть, а потом еще и подумать, прежде чем что-то говорить. Ты мне дашь ее с собой?

Геша прикрыл глаза, усмехнулся и покачал головой:

– Нет, не дам...

– Впрочем, я так и подумал – не даст. – Болотин вновь достал из портфеля мобильник. – Это я для обихода дешевенький купил: в телефонной записной книжке есть мои телефонные номера и этого телефона номер есть, при оплате надо знать. Если надумаешь дать на прочтение, позвонишь, договоримся. Так что вот тебе телефон, положи денег, сколько можешь – и звони. А вот и зарядка, – он вытянул из порт­феля шнур с тяжелой вилкой, положил на стол и отодвинул в сторону Геши.

Чай пили молча.

Через двадцать минут равнодушно простились. Пройдя в каби­нет, Геша упал на диван обессилено – устал от постороннего при­сутствия.

 

V

Не успел он упасть на диван, как тотчас вскочил:

– Да зачем мне нужен, этот телефон?! – На кух­не Геша схватил мобильник, скомкал шнур для подзарядки и первое, что он решил уже сделать: открыть дверь на балкон и швырнуть всю эту болтологию на тротуар, под ноги Болотина – не надо подачек! Но пока он возился, открывал дверь на балкон, возвратилось благоразумие: "Ну, брошу, ну, вдребез­ги, а с какой стати? Догони и отдай ". – Он к двери, но руки заняты – и Геша безвольно опустил их: "Ну, оставил – оставил, отдам при случае. А может и понадобится в беде. Может, Господь и привел его, чтобы упредить".

***

А ведь, действительно, понадобился телефон. Нет, не сразу, но уже зимой, полгода спустя и понадобился.

Ночью Геша слышал шаги в прихожей, постукивание, побрякивание, на что и внимания не обращал. Он даже проснулся, показалось, что торкаются в дверь и звякают железом. Поднялся, включил свет, прошел к двери и окликнул:

– Кто еще там? Обоймы захотелось! – Но никто не отозвался. Он припал ухом к двери – тихо, и лифт дремлет. Прошел на кухню, глотнул холодной заварки, время – без четверти три. Выключил свет и лег досыпать. А утром, уже после молитвы и завтрака, решил вынести пакет с отбросами в мусоропровод. Отодвинул засов, попытался открыть замок – не поддается: ни вправо, ни влево.

– Что такое?!

Полчаса возился с молотком и отверткой у двери – тщетно. Да и что сделаешь – замок врезной. Открутил, было, ручку – пустое дело. Новая напасть – не попадают свертыши в наружную ручку… Выламывать замок – дальше что? Ремонтировать дверь. А из квартиры не уйдешь – дверь не запрешь, нового замка нет. Да и мастерства нет, чтобы самому сделать.

– Вот и Геша Затворник, – пробормотал с усмешкой и головой покачал. Прошел на кухню, сел к столу и минут пятнадцать непод­вижно и бездумно сидел. Затем в спальне долго молился Николаю Чудотворцу. Вновь попытался открыть дверь – тщетно. Однако он уже знал, что делать: через минуту позвонил на мобильный Болотину.

– Отец Георгий?.. Я, Геша. У меня, слушай, опять беда. Эти... Ну да, нечистые. Замок изломали ночью, открыть не могу, в затворе. И дверь выламывать бессмысленно... Подскажи, как быть?

Болотин помол­чал-подумал, но скоро и ответил:

– Ты сиди и пей чай. Я пришлю к тебе шофера, он этот за­мок откроет и еще новый поставит... он все может, умелец. В общем, жди, помолись и жди – всё будет ладно, дверь не ломай.

Молиться Геша не пошёл – уже молился. Заварил зеленый чай и устроил обычное чаепитие с кормеж­кой Рыси. Прошел час, он еще сидел за столом, когда в дверь постучали. Геша отозвался, из-за двери мужчина спросил:

– Это вы Соколов?.. От отца Георгия… Я так и понял, вижу, ручка болтается... Чи-час зарядим.

– А ключ нужен?

– Зачем, если замок изломан.

Уже минут через пять дверь была открыта. Умелец невысокого роста, плотный, большеротый и хитроглазый. В его руке было крючковатое приспособление. Он посмеивался:

– Вот ключ, даже изломанные замки открывает. Шпана с такими отмычками и промышляет...

Возле его ног стоял с крышкой железный ящик для инструмента.

– Как вас?.. Геша? Геша, так Геша... Сейчас, Геша, посмотрим ваш за­мок, если шурупы не прикипели. А потом еще и новый поставим, с круглым ключом – во замок! – и выставил кверху большой палец.

Взял он отвертку из ношатки, с трудом, даже крякнул, вывернул шурупы и вынул из двери замок. Вскрыл крышку и в изумлении засмеялся:

– Ну, надо же – гвоздь! На сто двадцать! Как он сюда попал?! Во, дела! – и вытряхнул из замка под ноги большу­щий гвоздь. – Значит, в мастерской так с гвоздём и врезали – сначала не мешал, а теперь вдруг помешал.

– Тридцать пять лет с гвоздем работал? Это черт его туда сунул, – равнодушно сказал Геша.

Но умелец ни слова в ответ: смазал машинным маслом старый замок, прижал "сухарики" крышкой, закрепил ее, попытал ключом – работает. Пристукнул молотком в гнездо – на месте; привернул ручку, еще раз покрутил ключом – порядок. И тотчас взялся за новый замок. Спустя полчаса и новый замок был опробован. – Всё. Вручаю ключи! – И начал укладывать инструмент.

Геша поёжился, морщась, вынул из кармана сторублевую бумажку.

– Знаете, вот и все – у меня больше нет, завтра пенсия.

 Шофер-умелец посмотрел серьезно на Гешу и серьезно сказал:

– И не надо. Никаких денег. Отец Георгий все оплатил... А вот если у вас холодный чай есть – я не против бы чашечку.

Выпил чашку теплого чая без сахара, поблагодарил и поспе­шил к лифту. Геша растерянно лишь пробормотал вслед:

 – Спасибо вам...

– А ничего, живите спокойно. В случае чего, отцу Георгию звоните, – отозвался умелец уже из лифта.

А в душе у Геши клокотало: "Нет, это не унижение. Они не могут меня унизить, потому что не я для них. Они не обязаны, они должны заботиться обо мне, я на буду­щее работаю».

***

За зиму Геша завершил работу над вторым томом: в общей сложности около полутора тысяч страниц машинописного текста, и завершил он второй том записью на тему войны:

"Итак, война продолжается: космополитическая власть воюет с народом. И это проявляется от пропаганды абортов и стерилизации женщин, от нравственного разложения детей и подрост­ков и вплоть до прямого убийства людей при помощи взрывов до­мов, подводных лодок, превращения России в свалку радиоактивных отходов, распродажи детей, доноров и сведе́ние жизни к выживанию. Война продолжается – и народ проигрывает эту войну с ежегодной жертвой в миллион полумертвых душ. Гибнем обреченно и с безразличием – и я не вижу никакого выхода из созданного положения. Можно остановить войну, но для этого необходима национальная власть с системой выборщиков. Во всех других вариантах ХХ1-й век для русского народа станет последним. Аминь".

На какое-то время Геша отвлекся от работы вообще – и неожиданно затосковал, как если бы была завершена не работа многих лет, а вся земная жизнь.

Целиком неделю он занимался разборкой стола; пропылесосил журналы и книги; и делал все это он с таким чувством, что вот завершит – и тоске конец.

Однако тоска к тому времени уже перешла в уныние – заболела грудь. Геша знал – так болит сердце. И еще неделя прошла в унынии, Геша совсем обвис.

"А не сходить ли мне в храм, к соседу, отцу Михаилу – постою или пообщаюсь. Авось, полегчает...", – подумал и пошёл.

Но день был будничный, служба одна, и начиналась она в восемь утра, а не в десять... Храм небольшой, когда-то, видимо, сельский, на погосте, сиротски высве­чивался в окружении железобетонных давящих коробок. Геша вошел в притвор – диакон читал Евангелие от Луки, о блудном сыне... Молящихся совсем немного, правда, не только старушки, но и молодые и даже мужчины среднего возраста. Внутри храм был и вовсе тесен, так что хотя бы на минуту скрыться от глаз священника было невозможно. Геша перекрестился, мысленно обращаясь к Господу: "Господи, прости меня, грешного, избави от тоски и уныния"... Со всеми пропел "Верую", преклонил колени во время "Херувим­ской", однако никак не мог отлучиться от реальной жизни, тепла в душе не прибавлялось, и только когда после "Отче наш" диакон возгласил: "Вонмем!", – а из алтаря тихо отозвался отец Михаил: "Святая святым", в душе как будто затеплилось...

Причащалось всего семеро прихожан: мальчик, уже старые женщины и мужчина средних лет.

Геша и не заметил, как служба кончилась. Батюшка вышел на амвон, чтобы препо­дать крест. Каждому он что-то говорил, почти каждого благослов­лял, и в то же время, так казалось Геше, обращал внимание в его сторону. Геша дважды уже разворачивался к выходу, но всё же решился подойти ко кресту. Отец Михаил благословил и на какое то время опустил крест на голову грешника, склонился и тихо сказал:

– Если располагаете возможностью, задержитесь на короткое время.

Удивительно, но в предложении его прозвучала требова­тельность, тотчас и ранившая Гешино самолюбие.

– Это зачем же? – с иронией спросил он.

– Во имя Господа и нашего знакомства.

– Считаете достойным?

– Считаю. – И легонько проводил его рукой, чтобы дать крест предстоящим.

В храме оставались певчие, когда из алтаря вышел отец Михаил в ветхом подрясни­ке и скуфье. Был он стар и сед, но держался прямо и шел легко. Поравнявшись, свойски положил руку на плечо Геши и сказал:

– А мы вот сюда, – и направил за ящик справа от входа в храм. За ящиком оказалась ниша с дверью, через нее они и вышли в зак­рытый дворик со сторожкой, точно садовый домик из бревен – для отдыха, и трапезная для клира. Шумел на столе электрический самовар, стояла простенькая закуска, заварной чайник под теплым колпаком и чашки на блюдцах, перевернутые кверху дном. Отец Михаил предложил сесть так, чтобы напротив друг друга. Коротко помолившись на иконы, сели.

– Случайно вы здесь или рядом живете?

– Соседи.

– Вот как! А я вас сразу узнал. Глянул – и узнал.

– По каким это особым приметам? – Геша усмехнулся, не сомневаясь, что здесь уже работа Болотина.

– Приметил в Издательском отделе, на Погодинской. Бывал я там за книгами – и приметил: спросил – как зовут? Говорят: Геша... Ну, думаю, горемычный аскет или из мест не столь отдаленных, надо бы познакомиться. – И улыбнулся отец Михаил добродушно, и развернул на блюдцах чайные чаш­ки, и снял теплый колпак с заварного чайника. – Семьдесят пять мне, а чайком балуюсь.

Все это время Геша хмурился и вздыхал, и, наконец, глянув прямо в лицо священника, сказал:

– Нет, отец Михаил, вы не за того меня приняли. Я всего лишь творческий человек, коих превратили в люмпен-пролетариат. А до перестройки был членом партии, хотя с дет­ства сокровенно оставался человеком верующим.

– Вы, наверно, к причастию бываете в Елоховском?

 – Бывал однажды... Надо же, вспомнил: вот тог­да я единственный раз и причастился... В детстве причащались до­ма, тайно приходил к нам священник, боялась мама за нас. Да вот Пимен, последний истинный патриарх, разок причастил – и всё.

– И почему же так, Геша? Ведь мы, простите, уже старики, хотя вы лет на десять-пятнадцать моложе, о спасении подумать самое время.

Геша допил чашку черного чая – в горле так и стояла горечь краски, привык к зеленому, и чтобы сбить горечь, он вяло грыз солёное печенье.

– Долго рассказывать – почему? Только и теперь в церковь войду, постою и уйду ни с чем.

– А всё-таки, если в двух словах...

– Не получится. – Помолчали как будто в досаде. – С рас­кола, с Петра Грозного Церковь наша пошла на слом. И народ оси­ротел – вымирает, и Церковь осиротела – за грехи Бог нас и оста­вил. Обновленцы одни что стоят, да и вообще...

Теперь уже и отец Михаил, видать, от изумления вскинул с проседью брови.

– Что значит – вообще? Ради Христа, для ясности...

Геша в кривой усмешке начал подергивать свою клочковатую бороду – и это значило: вошел человек в думу.

– Видите ли, я считаю, что священство, не говоря уже о епи­скопах и выше, за годы советской власти были приручены госбезопасностью. И друг на друга доносили и доносят, и на прихожан, и тайну исповеди нарушали и нарушают, и Православие в экуменизм толкают, а там прямой сатанизм; и Патриарх благословляет на царствие Бориса, а точнее сказать – на разрушение Оте­чества... Можно продолжать до бесконечности. Вы меня на Погодинке приметили, приметливый, однако, а я, в голоде пребывая, от сытой жизни оттуда ушел – и не спроста... Вот я и не доверяю ни иереям, ни епископам, ни влас­ти. К кому же мне идти на исповедь?

Оба молчали. И становилось тягостно, хотелось наверно молча расстаться.

– Каков поп, говорили, таков и приход. Каков народ, говорят ныне, таковы и клирики. Все люди – живые и грешные. Не решаюсь присовокуплять Церковь. Господь и на земле был непогрешим, а Церковь Христова... Люди грешные, все грешные – под игом, под пулей, но грешные, и в ваших словах прав­да есть, не скрою и соглашусь, но лишь частично. Да вы и сами об этом знаете. Православие планировалось истребить, и сроки наме­чались, сделать народ атеистическим – и зело много преуспели. Полагаю, и это вы знаете, что к 1943 году священство порасстреляли, не то по лагерям страдали. Но ведь Цер­ковь Православная оставалась – и выжила, и это заслуга таких иерархов, каковыми были Страгородский, Симанский… И священники под дулом служили...

– Безусловно, – сам того не ожидая, прервал Геша, – подвижники всегда были и будут. Наверно и у Симанского по блокадному Ленин­граду заслуги имелись, но как выбрать среди больной отары здоро­вую овцу? В любой храм зайдите: не служат Господу, а работают в церкви. Да, работают, как поденщики, чтобы содержать свои не­малые семьи.

Отец Михаил перекрестился. Подбавил в чашку кипяточку из самовара.

– А верно ведь старец Серафим Саровский говорил: с утра чай­ку из самовара обязательно надо, чаек, он душу омывает...

Геша равнодушно разглядывал бороду отца Михаила. Казалось, волос к волосу уложены – и белые пряди как будто стекали по русой основе. "Не то, что моя, комолая", – подумал и тоже взялся за чашку – подгорячить.

– Это слишком круто сказано: «больная отара... не служат, а работают...». Но и такой грех имеется, грешные. Особенно сейчас, когда выбора нет, клира не хватает, смотришь, заочно поучился – и уже диакон, а через полгода и священник. Крепости духовной и нет. Иной и в проповеди несет такое ли непотребство... А иногда до смешного: зашел я как-то неподалеку от Москвы в храм. Прихожане чинные – настоятель, оказывается, не проповеди говорит, а, воспитывая, отхлестывает прихожан изо дня в день… Запели "Отче наш" – хорошо поют, а диакон, этакий мордастенький да безбородый, как встал в позу вождя с приподнятой рукой, так и покачивал ею до конца и пел слишком замедленно. Лицо как оловянное, ни разу не осенил себя крестным знамением – пенек пеньком... Так что, полагаете, он и вовсе без веры, работает? Нет. Это ещё от недоумения: как это он, молоденький Иванушка, и служит Господу в храме. Да и обращаются к нему: отец диакон… И батюшки молодые, безбородки, – иной год-два старательно служит, а потом однообразие притупляет его, и, не ведая того, начинает он не служить, но отрабатывать, как вы изволили заметить. Все есть, но не все так плохо. И "советские попы" с лубянской пропиской вымерли или стали воистину пастырями, и епископат обновился, и в храмы мужчины пошли, молодежь пошла, а это признак живой веры. А вы, Геша, всю свою основную жизнь прожили под щитом партийного билета, привыкли таиться да так до сих пор и таитесь.

Геша с негодованием смутился, вокруг носа растеклась белизна.

– Вы вновь не за того меня приняли: я ведь не школяр семинаристский, я философ-богослов и к тому же мне за шестьдесят.

Отца Михаила, видимо, задрала такая гордыня, и он с добро­душной улыбкой сказал:

– Право же, не доводилось встречать ни богослова, ни даже православного философа, кои на исповедь не ходили бы, не приоб­щались бы Тайн Христовых. Ведь это же отпадение от Церкви. Можно считать себя королём испанским и в то же время оставаться титулярным советником.

Гешу коробило. Он уже напрягся, чтобы встать и уйти, однако из принципа удержал себя и по возможности спокойно сказал:

– И ты пророчишь, отец Михаил, втуне пророчишь...

– Мне ли, недостойному и грешному, пророчить? Я и всего-то семинарию окончил, и душа моя надорвана. А десять лет академии... и такое ли, знаете, уныние охватывало, хоть на запретку лезь... Лемешевский помог из круга выбраться: маловерие, сомнения – и страх перед собственной смертью; саддукейский грех преследовал... Владыка тогда мне и сказал: «Не унывай, Миша, быть тебе добрым пастырем, а я, грешный, митрополитом отойду…». У него сбылось, и я вот стараюсь Господу служить, а не поденкой заниматься. А о пророчестве вы ведь пошутили, правда, пошутили?

Отмолчался Геша. И оба молчали.

"Несчастный человек, всю жизнь страдает и бежит от людей – загодя никому не верит. Господи, все мы грешные, – вздохнул отец Михаил. – Вот и я один, уже третий год, а на постриг до сих пор не решился... Прости, Господи".

Геша сознавал свою неприязненность к отцу Михаилу, и в то же время понимал и другое: поп этот – особый поп. И в нем боролись два чувства: если так, то это пер­вый, которому можно довериться, с которым можно быть откровенным; но ведь поп этот и диссидент, а диссиден­тов Геша даже мертвых ненавидел, потому как, считал он, дисси­денты – жиды и жидовствуюшие, губители России. От них добра не жди – одна пот­рава. Они скупили Россию за жвачку, за джинсы, а сами стали оли­гархами – это и есть космополитическая власть, продолжающая начатую в 1917 году войну против народа.

"А за что он сидел? – неожиданно подумал Геша.– Хотя в лю­бом случае он не из лубянских".

 – Всякие выродки в России бывали, – наверно продолжил вслух свою мысль отец Михаил. – Ересь жидовствующих ведь до правящего Князя дошла; в Смуту – католику присягнули; Петр I Патриаршество ликвидировал; к столетию со дня смерти Петра масоны на Сенатскую площадь вышли, а в семнадцатом году и вовсе власть в свои руки взяли; силу народную вырезали, голову России, казалось бы, срезали за сто лет... Но мы еще живы – и вера жива. А вы говорите: власть сатанинская одолела. Будем с Христом, с верой – и в этой войне устоим…

"Я ничего этого не говорил! – мысленно возмутился Геша. – Ишь, уздечку набросил..."

И все-таки договорились они и до рукописного двухтомника, и отец Михаил сказал:

– Сей труд никому не давайте читать, не носите издателям, покуда не получите на то благословение.

– Как же это: не давай – и благословение?

– Поймешь, когда Господь вразумит... Кстати и на исповедь невольно не ходи, пока сам не скажешь себе: пора…

– А к кому же идти?

– Господь укажет.

Заметно было, что отец Михаил посуровел, а Геша как будто оробел, как не робел и перед митрополитами.

"Все, хватит, пора кончать", – собрав решительность, подумал Геша, но в это время отец Михаил с напускным раздражением обратился:

– Вы намерены нас кормить? Кто там?

– Я, батюшка, Мария... – нежданно ответила женщина из-за пе­реборки. – Вы все беседу беседуете, а я жду и жду...

Батюшка усмехнулся:

– И правильно делаешь... Что в печи, на стол мечи. Да со дна пожиже!..

Уже через минуту-две из-за переборки с подносом вышла жен­щина лет пятидесяти.

Батюшка поднялся, чтобы прочесть молитву. Поднялся и Геша – и так-то сиротски и одиноко чувствовал он себя.

Ох, и долго же и после обеда сидели они с однородным чувст­вом: пора разойтись – понимали, а не расходи­лись. Говорили о творческой работе, о необходимости каждому делать достойно своё дело, и отец Михаил между прочим заметил:

– А вот я подметил любопытное явление: многие, очень многие рассуждали над Евангелием – и нет двух рассуждений повторяющихся. И это духовные лица. А вот светский человек не берется за такое дело. Хотя интересно бы и не без пользы через Евангелие оценить нашу сегодняшнюю жизнь...

И Геша вздрогнул: да это же то, чего сегодня ему так не хватает – тема!

 

VI

И вновь ожил, вновь восстановился привычный режим – и забыл Геша о внешнем мире, о людях, с которыми должен бы встретиться, об издателях, которым намеревался позвонить... Он обложился книгами, справочниками, и перечитывал, перечитывал Евангелие, помечая стихи, в связи с которыми ему хотелось бы порассуждать о текущей жизни. Уже через месяц-полтора началась работа и на пе­чатной машинке – вдохновенно запело сердце...

Прошел год, два, четыре: работа разрослась, распухла, на две папки, но окончания уже озаглавленной работы «Евангелие и наша жизнь» не было видно. Истощенный, обносившийся Геша был бы счастлив, когда бы пенсия с каждым годом и днем не истончалась. Правда, пенсию с шумом и треском прибавляли, но цены на продовольствие и коммунальные услуги росли куда как поспешнее.

 Нет, он не унывал, не сдавался, но при очередной атаке нечистых половина Евангельской рукописи в отдельной папке исчезла – и это потрясло до расслабления.

Накануне ночью он горько плакал, так больно и досадно было за обиды, творящие ему. Он плакал и клялся, что завтра же пойдет с поклоном освятить квартиру – только хватит ли денег расплатиться! Геша хотя и страдал, но одушевленный обнаружением своей "Фи­лософии", не останавливал поисков исчезнувшей рукописи.

После тревожной ночи болела голова, но потом как буд­то утихла, зато простудно заболела грудь. Он уже намеревался по­завтракать с чаем, когда вспомнил, что у него нет и ломтика хлеба. Деньги были, и Геша отправился в магазин, чтобы заодно купить молока и гречки – за последнее время он приспособился на первое есть гречневую кашу с молоком, а второе к вечеру – как бы уже и на ужин. Геша подходил к магазину, когда земля под ногами качнулась и поплыла – и чтобы не упасть под откос он отступал, отступал в сторону дороги и обо что-то запнулся... Очнулся на носилках в скорой помощи: рядом сидела медсестра или врач, держала его за кисть руки.

– Куда вы меня? – спросил Геша.

– Недалеко... вы помолчите, помолчите, – предупредила сестра или врач.

Гешу сдали врачу приемного покоя. И когда он сказал:

-Вы меня только в больницу не кладите, я врачам не верю, и у меня Рыся на замке.

– Поверишь! – резко ответила врач. – Какая ещё рыся?!

– Кошка – Рыся.

Врач усмехнулась.

– У вас, сударь, криз, давление двести сорок на сто двадцать. Так можно получить и инсульт, и инфаркт и ещё, что угодно. Вот пару уколов сделаем: в норму придете – отпущу, а нет – отправлю в палату.

– А мы сейчас в каком районе?

– Нет уж, давайте помолчим, сначала уколы, а потом и скажете ваш адрес для регистрации.

Когда Геша назвал улицу, врач успокоила:

– Ну, это рядом – три остановки на метро. Впрочем, если восстановитесь, я вас отправлю на скорой....

Все так и получилось. А когда проезжали мимо магазина, где Геша упал, он попросил высадить его, чтобы купить хлеба, молока и гречки. Сопровождающая усмехнулась:

– Сначала в аптеку – лекарства возьмите, да следите за давле­нием. Все может быть...

После назидания его высадили. Геша купил продукты, на лекар­ство денег не хватало. Словом, за чем пошел, с тем и пришел с трехчасовым опозданием.

***

Накормив Рысю и позавтракав, Геша ещё долго оставался на кухне.

"А ведь, правда, можно и умереть, – впервые, наверно, подумал он прямо о своей смерти и содрогнулся. – Неужели так быстро, а я и не издал двухтомник, и по Евангелию половину выкрали... я всегда думал о вечности, а упал посреди дороги. Всё, говорят они, может быть…значит, и умереть можно… Да я же в поликлинику к врачам не помню, когда ходил! Ничего, я только перетрудился – надо чаще отдыхать и ездить за город... Это ведь московские штучки... А что, если – вдруг! – и учинят здесь, у меня, погром… Позвонить Георгию, отдать ему на прочтение двухтомник. – Геша медленно поднялся со стула, припоминая, а где же мобильный телефон, он и вовсе не пользовался им после дверного замка. – М-да, в кухонном ящике, вместе с баночными крышками... Ждать, когда зарядится? Нет. Включу зарядку, возьму денег и схожу в аптеку на всякий случай. И пройду к отцу Михаилу – пусть придет и освятит квартиру. Я устал от происков – ведь замок с круглым ключом, человеку дверь ломать пришлось бы, чтобы проникнуть, хотя умельцы и этот откроют… Геша, Соколов, наверно, пора! – Вновь он резко поднялся, в груди кольнуло так, что он присел. – Осторожно, Геша. Аптека рядом и церковь рядом. – И вдруг ясно вспомнил, что говорил отец Михаил: не ходи, пока сердце не позовет, когда вера поведет – и ты поймешь: пора... на исповедь и к причастию?.. Сейчас все и решу..."

За лекарства, указанные врачом, потребовали двести рублей. Геша едва язык не прикусил.

– Что, дедушка, денег нет? – с улыбкой спросила молоденькая аптекарша. Геша кивнул: так. – А вот возьмите, хорошие таблетки, отечественные за сорок два рубля.

И Геша выкупил за сорок два рубля.

– А как знать, когда глотать таблетку?

– Утром, вечером – там написано... Голова начнет болеть… Купите тонометр, измерять давление – есть вот, дешевые, отечественные, по триста двадцать рублей. Или в поликлинику – там померяют... Кто как приспосабливаются.

– А если не приспосабливаться?

– Я же сказала: утром и вечером!

Геша вышел из аптеки: постоял, помедлил на тротуаре – на небе тянулись редкие облака, а от четырех промышленных труб за железной дорогой шлейфом волокся бурый дым, вдалеке образуя то ли сгустки копоти и дыма, то ли грозовые тучи. Воздух насыщен выхлопными газами, но деревья, еще совсем недавно мертвые после зимы, озеле­нели, а вот детей на асфальте под солнцем нет, дети в классики не игра­ют, как будто не стало детей.

"Какую прелесть сотворил Господь Бог, а люди не сознают этого – разрушают, – вздохнув, подумал Геша и неспешно пошел в сторону Церкви. – А что я ему скажу? Я скажу ему так: "Благословите, отец Михаил. Пора. Сердце говорит: пора. Исповедуй меня, батюшка, и причасти. А еще приди и освяти мое жилище, устал я от нечистых". Вот что я ему скажу. – И воображал, как отец Михаил обнимет его и скажет: "Вот и ладно, Геша, попостись, поготовься и приходи. А жилье твое завтра после службы и освятим". – Шел Геша, а мысли и думы так и убегали восторженно вперед. – Приду домой и позвоню Георгию. Скажу, приезжай и бери мой двухтомник, да благослови – куда отдавать? Ты ведь не только од­нокашник, но и священник, и редактор», – думал и уходил мимо бетонных коробок, и не замечал, как пошаркивает по асфальту подошвами.

Перед храмом он перекрестился, мысленно возгласив: "Господи, благослови", – снял старенькую кепку и вошел в храм. Здесь он ещё раз перекрестился, и не видя никого, кроме женщины за ящиком – она влажной тряпицей протирала прилавок, обратился к ней:

– Скажите, а батюшка в храме?

– Нет, к вечерней ещё не подошёл – рано. А вам которого? У нас ведь двое батюшек.

– Мне бы отца Михаила.

Женщина сжала в узелок губы и с дрожью в голосе ответила:

– Вы, видать, давно в храме не бывали. Батюшка Михаил упо­коился, осенью будет четыре года. Нет батюшки, нет отца Ми­хаила, – и она благоговейно перекрестилась.

"Осенью четыре года... неужели четыре года... вот и сказал – всё сказал... вот и причастился, и квартиру освятил", – Геша по­вернулся и молча пошел к выходу. Домой он возвратился отяжелевшим. Рыся терлась об его ноги, он склонился, чтобы погладить ее и ощутил, как в голове что-то жидкое колыхнулось и виски сдави­ло. И все же он погладил Рысю, прошел на кухню и впервые за десят­ки лет выдавил из упаковки таблетку и запил ее завар­кой из дудка чайника. Сел, положил руку на стол, Рыся вспрыгнула на ко­лени, и он в забытьи гладил свою больную подружку. На столе под рукой заряжался мобильный телефон. Геша смотрел на него и не мог понять, зачем он включил зарядку – кому звонить?.. Прошло де­сять-двадцать минут после таблетки, и в голове как будто прояснилось. И он вспомнил, что надо позвонить Георгию, чтобы взял двухтомник "На память" – и распорядился! "Надо издать, хотя бы с сокращениями, хотя бы первый том, все может быть", – тягуче ещё соображал Геша, а рука невольно уже тянулась к телефону. Он выдернул из гнезда шнур, нажал кнопку записной книжки, нашел "Георгий моб." и нажал кнопку связи. Через несколько секунд женский голос механически ответил: "Телефон отключен или находится в зоне недосягаемой свя­зи". Геша вновь переключился на записную книжку – "Георгий служ.". И вновь нажал на связь. В трубке зашипело, сигнал сработал.

– Алло, слушаю вас, – ответил мужчина.

– Георгий, это ты? – осевшим голосом спросил Геша. Мужчина кашлянул, помолчал, пробормотал что-то непонятное и, наконец, спросил:

– А кто его спрашивает?

– Соколов спрашивает… товарищ по ин­ституту.

– Вот ведь как... Знаете, отца Георгия нет, зимой мы его похоро­нили... Кстати, он постригся, так что отпевали и поминаем иеромонаха Серафима.

– Кого отпевали! – гневно закричал Геша.

– Вы успокойтесь, – строго предупредил мужчина. – Отпевали отца Георгия Болотина или иеромонаха Серафима.

Геша непроизвольно прервал связь.

"Вот и отрецензировал, – потерянно подумал он, и вдруг в него как будто вселилась радость: – А я живой, вот – живой, давление, а живой, и еще тридцать лет проживу!"

***

Чувствовал Геша себя больным и ослабленным, затылок так и оставался тяжёлым. Решив отлежаться, уже с вечера он зашторил окно, разобрал постель, лег и, удивительно, как будто тотчас уснул. Проснулся без четверти двенадцать. Рыся спала в ногах поверх одеяла. И первое, что подумал он: "Как же это я не разумел, что могу умереть, как Георгий или отец Михаил... Это Господь ограждает меня: они умерли, а я ос­тался и останусь... Не городи дурь: люди смертны, как и все твари на земле, а души – не ведаем, что с ними станет. Душа моя, где ты?.. И тогда всё: квартира, книги, рукописи окажутся в руках демокра­тических шакалов... И некому мне оставить всё это. Конечно, если бы... можно бы продать квартиру, сделать вклад в монастырь, ну, хотя бы в Оптину пустынь, а с книгами и рукописями переселиться в монастырскую келлию. И жить там и работать потихоньку. А монашество? Если монах, то послушание, день и ночь молиться в храме и келлии. Монаху не до своих рукописей. Значит, отпадает. Мне нужна личная свобода! Господь даровал мне свободу. И если так, то монастырь – это не свобода, а неволя. Да и какая жизнь, если я не смогу заниматься творчеством... И не успел я причаститься у отца Михаила... И Георгий не прочел моего двухтом­ника. А кто без него может оценить и благословить... В монастыре от мирской личности ничего не остается. Забыть о себе навеки, я не смо­гу так... Вот если бы сын – он и жил бы в этой квартире, и распорядился бы рукописями и книгами. Но если не сын, а дочь? Если это она, там, в Староконюшенном, моя дочь, с мужем и внуком, моим внуком… – И тело его покрылось дрожью и холодной испариной. – Да ведь это очень просто: надо лишь доехать до Ар­бата в субботу или воскресенье – и обо всем так прямо и спросить, узнать, когда день рождения. Если она Клавина дочь и ей – сколько ей? – значит, она... А Георгий, ах, Болотин! Надо же – моложе меня на четыре года… Может в монастырь, к старцу – нет, это ведь на посмешище... А как же разбойник на кресте... Прежде всего, в Староконюшенный, а потом в монастырь или куда там еще... Прид­ти и спросить: я знал Клаву, а вы какое-то отношение к ней имеете? И заглянуть в паспорт – удостовериться. И всё. – И радость прихлынула, и мышцы его начали передергиваться. – А нет, тогда в монастырь – только в который?.. А первую часть рукописи вык­рали. Отец Михаил надоумил – надо бы встать и поискать еще раз". – В это время послышались шаги в прихожей, скрипнула дверь на кухню; Геша хотел подняться, однако не мог пошевелить даже рукой – он засыпал, он уже спал.

 

VII

С тех пор, как Геша убедился, что и он может умереть в любой час, из его головы не выходила мысль, а кто же унаследует его рукописи и книги, кто поселится в его собственной квартире? И не находя ответа, он мучительно напрягался и страдал – на­чинала болеть голова. Полагая, что это повышается давление, он поспешно глотал таблетку, как чудодейственное средство. Но голова продолжала болеть – и Геша ложился на диван в кабинете, отлежи­ваться. В таком состоянии его уже не влекло за рабочий стол, и если он брал в руки рукописные или машинописные страницы неза­вершенной работы, хотя бы для того, чтобы прочесть, его начина­ло поташнивать, и мысленно он восклицал: "Да кому все это нужно! В мусоропровод – и в контейнер!" – И недоуменно горько стано­вилось на душе: он часто плакал.

Полустроевая его походка до неузнаваемости изменилась: он то пошаркивал по ас­фальту и медленно плелся к цели, то мелкими шажками как будто бежал. Сердце его стучало спокойно и уверенно, но сомнения и думы о смерти угнетали. К осени Геша зачастил на Арбат, в Староко­нюшенный переулок, всякий раз воображая, что сейчас из подъ­езда выйдет та самая женщина, и он поздоровается с ней и предло­жит прояснить некоторые отношения – и женщина любезно пригласит его в квартиру: он спросит, она ответит, и окажется вдруг – она! И Геша упадет перед ней на колени и раскроет тайну его отцовства. И она заплачет, и станет целовать его голову – и они полюбят друг друга, и составят завещание, а мо­жет быть восстановят и отцовство, и, успокоившись, он продолжит свою работу, зная, что ни одна его четвертушка не сгорит в огне, не будет унесена ветром... С этими мыслями он и прохаживался мимо подъезда взад и вперед. Но время истекало, проулок без освещения пасмурно хмурился – она так и не выходила, а он войти в подъезд и позвонить в квартиру не решался. И когда уже смеркалось и в окнах появлялось освещение, шаркая стоптанными туфлями по осенним камням, Геша со своим дипломатом в дрожащей руке плелся на Арбатскую площадь, к метро.

Наверно и на этот раз всё точно так же повторилось бы, но из подъезда вышел мужчина лет сорока, одетый по-домашнему. И когда Геша поравнялся с ним, мужчина гневно спросил:

– Ты что, старый петух, здесь топчешься? Топтун... – и тут он присовокупил слово, которое ни писать, ни повторять устно не следует. – Ты на кого, сука старая, наводишь?! Бомж вонючий...

И Гешу это даже возмутило:

– Я не бомж, у меня квартира, я никого не навожу, я философ! – возвысился он. Но мужчина был настолько раздражен, что еще круче взъярился:

– Философ! Точно – тварь гнилая! Рви отсюда или я тебя, козла, придушу! – и прихватил Гешу за шиворот и тычкнул так, что он не успел переступить ногами и упал на мос­товую ниц, звучно шлепнув по дороге дипломатом. Дипломат рас­крылся и из него полетели исписанные четвертушки... На какое-то время ему показалось, что он лишился сознания, что голова его раскололась, нос разбит и на мостовую обильно льется кровь. Так и лежал он потрясенный до тех пор, пока случайный прохожий не помог ему подняться.

– Вы что, пьяный? – спросил прохожий.

– Нет, – содрогаясь, ответил Геша. – Я вообще не пью. Я писатель. – И начал собирать налипшие по асфальту четвертушки.

***

После случившегося Геша отлеживался дома недели три: шу­мело в ушах, со лба не сходила сизая мета, под глазами сине, а из носа продолжала сочиться сукровица.

"Всё, я не пойду туда никогда! Они достойны лишь моего презрения. Ударил бы уж под якорек, нет, толкнул, скотина. Кто бы ни был там – ни шага. Время – негодяев. Иначе и еще надругаются! – негодовал Геша и в то же время вопрошал: – А как же с рукописями, кому оставлю?.. Найти бы хоть честного человека, и завещать ему все с одним условием, чтобы рукописи были изданы без редактуры и уродования… Или в монастырь – и завещать братии: издать... В Сретенский монастырь и ехать... там, кажется, Геор­гий служил, можно сослаться. Вот сойдет мерзость с лица – и поеду». – От такого умственного однообразия он уста­вал. Засыпал, но и тогда снилось, что он в монастыре. И хотя вокруг хмурые монахи, все стремятся облас­кать его. Вот что еще примечательно: всякий раз снилась Оптина Пустынь, хотя там он никогда не бывал. А, просыпаясь, вздыхал:

– Нет, туда тебе одному не добраться – гипертония. – И тотчас возмущался: – Ерунда, не инвалид же я. Толстой накануне смерти поехал... А если в Москве, то лучше один том везти, который поглаже, а второй спрятать, чтобы не выкрали назло... И лицо маскировать надо, чтобы не уследили шакалы...

Когда он думал, что надо бы как-то скрывать свой образ, Геша обычно поднимался с постели: перед зеркалом натягивал на голову вязаную шапку с пампушкой, которую, однажды приобретя, никогда не носил, отыскал ещё в молодости купленные темные очки, надевал шарф и длиннополое устаревшее пальто с поясом. Поднимал воротник, шарфом закрывал лицо до носа, но и в таком виде он себя узнавал. Наконец дипломат заменял старым портфелем с обвисшим "брюхом" – и вот это казалось убедительно...

Но только через месяц, когда шум в ушах прошел, на лбу и под глазами осталась желтизна, и сукровица из носа прекратилась, а сам он без труда ходил в магазин за продуктами и управлялся на кух­не, Геша начал готовиться к причастию, чтобы с этого, решил он, в монастыре и начать.

С субботы на воскресение после недельных молитв и строгого поста он почему-то никак не мог уснуть. Заранее в "брюхатый" порт­фель положил второй том двухтомника, а ночью в бессоннице, поднявшись с постели, прошел в кабинет, сунул под диван первый том в папке – и книгой протолкнул папку подальше, чтобы не видно и так просто не достать. Лег на диван, но сна и здесь не было, думать уже ни о чем он то ли не мог, то ли не хотел. И лишь после четырех Геша как будто забыл­ся в легком сне...

***

Ему было зябко, и он выше натяги­вал на себя одеяльце. На рабочем столе горела настольная лампа, когда-то он принес ее из институтского общежития. Нет, не украл: спустился на площадку под мусоропроводом и выбрал из кучи бумаги три разбитых лампы, здесь же разобрал, чтобы из трех скрутить одну – очень уж удобные лампы; но беспощадные вандалы, особенно подпившие заочники, крушили все подряд. Сорок с лишним годков служит настольная лампа, и Геша любит ее не мене, чем родительское креслице... Но на этот раз светила лампа ровным светом, высве­чивая и потолок, и все углы, привнося в кабинет об­манное созерцание.

Собеседник прохаживался от окна к двери, или, продолжая длившийся разговор, садился в креслице к рабочему столу. Был он строен и изящен, этот собеседник, хотя и не совсем молодой человек. С аккуратной стрижкой, чисто выбритый, в кителе с погонами «старлея»; хорошо отутюженные брюки и австрий­ские модные туфли "утюжки". Две верхние пуговицы кителя расстегнуты, и это придавало ему домашний облик. Ах, как легок он на хо­ду, как весь он изящен!

– Ну, что, старичок Герасим, хорошая жизнь – лежи и отдыхай! И куда это ты лыжи востришь?

Геша усмехнулся:

– Видишь ли, пора спасаться... Уже и на скорой увозили, и распорядиться надо по хозяйству. Вот и вострю лыжи, чтобы при­частиться, в общем – туда, куда ближе к концу всех влечет.

– О каком ты конце?! – Собеседник сел в креслице, положил на стол левую руку, правой манерно жестикулируя. – Тебе что, мало, что ты никогда не болел, так ведь у тебя и впереди еще целая жизнь.

– Это даже очень хорошо – и то, и другое. – Геша улыбнулся и прищурился. – Только вот я всю жизнь не ходил к «лубянским», а теперь трудно объясняться – отпал.

– Ну, старик, ты святее Папы Римского решил стать. А как ты всю жизнь прожил – или маразм прихватывает?

– О чем это ты?

– Да все о том. На земле-то мы, по крайней мере, хозяева, князья! Ты вспомни, как жил, вот так и теперь живи! Герасим, ведь ты же смолоду членом КПСС был, а втихаря, на всякий случай, молитвы читал. Чтобы и рыбку съесть, и на зорьке выспаться. И сегодня! Для чего-то ты хранишь партийный билет – там, заметь, где раньше Евангелие хоронил. На всякий случай? И лыжи востришь тоже, поди, на всякий случай. Ну, сударь, если на такой широте спросит поп: когда при­чащался? – А месяц тому, – отвечай уверенно. И пожмет «краба» тебе твой монах.

– Так ведь, мил человек, исповедуются не перед попом – перед Богом.

– Тем более! – воскликнул Собеседник и руки распахнул. – Ты в душе-то покайся, что за всю жизнь разок причастился из уважения к Пимену, а попу соври, если не доверяешь ему. Ах, Герасим, мозга твоя усохла, воды много болтается в голове...

– А у тебя что болтается? – проворчал Геша.

– У меня язык болтается, но это, чтобы тебя вразумить.

– Вразуми, если так: я вот всю жизнь пытаюсь умом понять личное бессмертие – и не могу. Может, и по этому случаю вразумишь? – сказал Геша, а под одеялом сложил кукиш.

– А почему бы и нет? – Собеседник взял со стола сигареты, и курил он так изящно, что Геше скоро захотелось тоже заку­рить. Даже поташнивало от желания – как от голода. – На два метра по долготе все равно сыграешь. Слушай и разумей, Герасим: на зем­ле и для земли ты всё равно кончишься, поэтому надо жить изящно и красиво – для себя жить! А ты, старый петух, как тебя там, в Староконюшенном приложили, всю жизнь на подсосе. Ты же впроголодь жизнь прожил!.. А ведь ты, Герасим Степанович, гений! А пишешь, пишешь – и не печатаешь, то есть не публикуешь. Прячешь сам от себя рукописи – и не находишь. Или фарватер пересох?

– Меня извели эти воры. И по квартире шастают...

– Да это я и шастаю, чтобы тебя уберечь от гениальных глупос­тей. А ты всё равно на стены лезешь. Куда вот ты намерился нести свой двухтомник? – И сам же ответил: – К монахам или к попам. Уж такого я от тебя не ожидал! Ты прочти, что там пишешь! Да они тебя за это анафеме предадут! – И засмеялся, одновременно покашливая. Геша оробел: правду говорит – там ведь Страшный Суд для Церкви. – Не туда несёшь! Неси демократам! Напечатают, и гонорар получишь. А то пишешь для одних, а несёшь другим. Ты отупел в одиночестве… А жить надо на полную ши­роту!

– Поздно уже пыжиться. Теперь на долготу скоро.

– Ну, Герасим, это упадничество. Ты прячешься, хоронишься, даже имя свое подменил – инкогнито, Геша! Какой ты Геша? Ты гений – Герасим Степанович Соколов. Так тебя и станут величать, если свой двухтомник по делу определишь.

– Да они же шкурники, они обманут, обокрадут и выплюнут.

– Тут уж свой умишко не теряй... Нет, ты прочти, прочти – и подумай: куда нести? – а уж потом неси.

– И все-таки для начала на исповедь, покаяться в грехах...

– Да оставь ты – «на исповедь»... Если исповедаться перед попом и перед небом, засядь вот сюда. – Собеседник поднялся и звучно ладонью постучал по сидению креслица. – и напиши "Испо­ведь" за всю жизнь, как Руссо, как Толстой писали!

И Геша пришёл в восторг:

– Слушай, это же здорово! Прекрасная идея! Исповедь за всю жизнь!

– А то! – Собеседник вновь ходил по комнате и кадил табаком.

– Обязательно напишу!.. Вот по Евангелию кончу и засяду за исповедь.

– Не валяй дурака – Евангелие... Это дело попов. А так кто ни возьмётся, или бросит, или отправится по долготе, поэтому и нет написанного.

Геша молчал, что-то ему здесь не нравилось. Он полюбил Евангелие за время работы, читал ежедневно и никогда не думал, что писать такое – дело лишь попов. А если никто не написал из светских, то первый – он!

– Ты не востри лыжи, не востри, никуда не ходи: делай, как я тебе говорю – не ошибёшься.

– Нет, и все-таки я поеду, – упрямо повторил Геша и попытал­ся подняться с дивана. Но Собеседник придерживал его сильной рукой и посмеивался с раздражением.

– Да уйди ты, ради Христа! – наконец в гневе воскликнул Геша и оттолкнул Собеседника. Старлей исчез, а Геша открыл глаза.

***

Он озяб. В комнате было темно и тихо.

– Надо же, – уже наяву изумился Геша, – себя во сне увидел, да молодого, в форме...

Поднялся, включил свет – начало шестого! Пока одевался, умывался и приводил свою бороду в порядок, разговор с собеседником все звучал в его голове, и он невольно узнавал в нем свои повседневные рассуждения в мимолётных мыслях – и только "Исповедь" заставляла его вздрагивать: идея!

Оделся он маскировочно, прихватил "брюхатый портфель", при­крыв глаза, прочел "Отче наш" и вышел к лифту, закрыв дверь на два замка.

Уже в лифте далеко в подсознании Геша усомнился: "И, правда, куда еду, кому везу? А вот "Исповедь" – изумительно! В этой форме можно раскрыться".

Престранно одетый, Геша, пожалуй, выглядел подозрительно, но во дворе никого не было, хотя окна многих квартир были уже осве­щены. Под ногами мокро; снежная изморось неуютно шелестела на голове и спине. Свети­льники на столбах были еще выключены. До метро десять минут для Геши – это точно к открытию. И Геша пошел. Но с каждой минутой он укорачивал шаг, а на полпути и вовсе остановился.

"Куда я, к кому? Болотина нет – и никого я там не знаю. Господи, отдавать рукопись в чужие руки – оплошно: да за одну только оценку монахов и монастырей они распнут меня на стене – и размажут... А на исповеди я врать не стану – и не смогу. И начнет руки выкручивать, или наложит епитимью хотя бы за то, что я для мамы сам вычитывал Литургию и причащал ее хлебом с крещенской не из церкви, а из-под крана водой... А ещё зачем? Для общего знакомства? Нет, знакомство мне не нужно. – Дунул ветер, из темноты неба посы­палась крупа: крупинки льда попадали за шарф – и уже несколько холодных капель добрались до тела. А Геша понурый всё стоял и, представлялось, уже ни о чём не думал. – А «Исповедь» я напишу, и все прочтут мою исповедь, и Господь простит меня за от­крытые грехи... Интересно, Святой Дух исходит от Отца, у като­ликов – от Отца и Сына. А ведь в Евангелии Христос дунул на апостолов и сказал: примите Духа Святаго... Это – от Сына? Или через Сына, малый задаток?.. – Про­шел первый прохожий с оглядкой на странного человека, на Гешу, и уже вскоре потянулись люди редким гуськом к метро. – Нет, не поеду, и погода мокрая, и одет я – как пугало в огороде; подумаю – и решу. В другой раз". – Геша развернулся и так же медленно побрел к серому коопе­ративному дому.

Когда он задвинул за собой дверной засов и включил свет, то ахнул: портфель его был расстегнут, и папка с рукописью намокла.

– Да я и сам весь мокрый, – простонал Геша. – И ноги мокрые, а только вышел – могу простудиться со своим вечным насморком. – И это звучало как оправдание собственной нерешительности.

Быстро разделся, сбросил хламиду с поясом на пол, снял туфли: носки, действительно, были с пятачками проникшей влаги… Извлек из чрева портфеля рукопись и скоро, мел­кими шажками, прошел в кабинет. Развязал тесемочки – ничего, рукопись сухая.

У окна стояла прислоненная тросточка, которой он передвигал на окне штору, быстро прошел к дивану, запустил в узкую щель под диваном эту тросточку, загребая, прихватил и поволок рукопись. Но что-то зацепилось ещё – и Геша, приложив силу, вы­тянул из-под дивана две папки. И странно, он почему-то даже не уди­вился, не возрадовался, что вторая папка была с рукописью первой части по Евангелию. Он взял обе папки, положил их на стол – и только тогда ему стало радостно, даже руки затряслись. "Надо чайку горячего, иначе простужусь... Как же хорошо, что не поехал... О, мыслитель должен быть свободен не только от обстоятельств и закона, но и от Самого Бога... Человек – сам Бог. Так и в Еван­гелии сказано: вы Боги!" – Он тихо захихикал, потер для согре­ва ладонью ладонь и засеменил на кухню, чтобы поставить на плиту чайник.

В кухне его ждала Рыся, старая хромая кошка.

2006 – 07 гг.

Борис Споров


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"