На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Своя рука владыка...

Из рассказов Матвея Абригенова

— О, друг мой, сколько лет ломал я свою непросвещенную голову вопросом: и как же это так — Россия, наиболее развитое в то время государство, смертельно рухнула в 1917 году?! И это во время войны, в шаге от поражения Германии! Ведь любая воинская часть, присягавшая Императору, могла бы в один день рассеять всю революционную шушеру. Почему же этого не произошло? Мы понять не могли. Все было сокрыто, оболгано — и непонимание новыми поколениями естественно.

Как судить об Иоанне Кронштадтском, когда кроме определения «черносотенец» мы о нем ничего не знали. И вот что любопытно: я восхитился Кронштадтским пастырем, читая пропагандистскую книгу воспоминаний, помнится, Тихонова, где автор описывал, как он с друзьями-студентами из Петербурга нагло хулиганили на службе протоиерея Иоанна, давая зарисовки деяний настоятеля. И в том, над чем студенты потешались, я увидел чудесные деяния святого — и восхитился! Вот так по крупицам и копилось. В конце концов я понял, что Россию раскачали атеизмом в девятнадцатом веке. В то же время я, наконец, понял разрушительную деятельность Льва Толстого, который и по сей день морочит читателям головы.

Много лет прошло до тех пор, когда я начал понимать, что Россию разрушили мы сами, своими руками. Тогда и поинтересовался фамильными предками. Хотя память наша на предков слишком короткая. Мы даже прадедов своих не знаем, воистину одичали. И, тем не менее, в прошлое надо заглядывать по любому случаю. В будущее заглядывать все равно, что дурачить себя. А вот в прошлое — наука для настоящего, стало быть, и для будущего...

Вот ведь и мой дед, Матвей Иванович, не лаптем щи хлебал. Сам он хотя из крепостных, но крепости не знал — слыхом не слыхивал, видом не видывал. Правда, до женитьбы так и проживал при барыне в Оренбурге. Барыня и женила на своей же белошвейке Параше. Тогда же, в девятнадцатом веке, обрел он профессию связиста, так называли почтовых работников, и влился в рабочий класс. Даже я, внук, запомнил деда в рабочей блузе или в форменном кителе с «Правдой» в кармане.

Сам по себе дед был шустрый и неугомонный. Смолоду довольно-таки много пил и в картишки поигрывал. А бабушка в это время строчила на своей зингеровской ножной машинке да рожала детей. Семнадцать родила: первенца, понятно, в девятнадцатом веке, последнего — второго сына — в 1929 году. Правда, живыми остались пять дочерей да сыны — остальные скончались в младенчестве. За картишками да за винцом постигал дед и политграмоту, хотя постичь так и не постиг, но широта излишняя появилась — вольница.

До семнадцатого года в церковь мой дед ходил, наивно полагая, что рай на земле, то бишь коммунизм, и церковь не помешают друг другу. Когда же объявились победители, скоро и широта с места сдвинулась.

В ту пору, когда еще только-только завязывалась гражданская война, началась и другая — тоже война. Легионы чужих и своих объявили войну религии, точнее — христианству, точнее — православию. Рубили под корень, корчевали.

При каждой церкви крутились уполномоченные новой власти, хотя Церковь и отделили от государства. Уполномоченные вскоре и начали проводить публичные лекции по атеизму, а затем и так называемые диспуты. Притаскивали в насмерть прокуренный рабочий клуб старого священника или вчерашнего семинариста, тотчас появлялся какой-нибудь вооруженный Шайкин — и начинался диспут — вопрос: «Есть Бог или нет Бога?». Доходило до прямых оскорблений, до угроз, до циничного богохульства. На этом и строилась вся пропаганда — следовали восклицания: «Какой Бог! А я вот плюю на него! Если Он есть, то пусть сейчас же и покарает меня!». Требовали чуда. Чуда не свершалось. И вновь восклицали: «Ну вот, видите, товарищи рабочие, Бога нет, а церковники вас обманывали!». Понятно, оголтелая чертовщина. Но не это диво. Диво, что вот эта оголтелость и опутывала как тенетами людей, заставляя хлопать в ладоши и похохатывать. Как будто массовое помрачение.

И пошел мой дед по лекциям и диспутам. И с каждого диспута приходил он под хмелем и сумрачный. Так что последнюю дочь, рожденную в 1918 году, он и отметил крещением наоборот. Вот как это было по живому свидетельству старшей моей тетушки, которая к тому времени имела и своих детей. Что там на диспуте отстаивалось — дома никто не знал. Но пришел дедушка трезвый, хмурый и коварно настроенный.

— Все, мать, грянуло освобождение, — с порога гукнул он.

— С чего же это грянуло? — спросила бабушка, приводя себя в порядок. Она только что покормила полуторамесячную дочку.

— Да от всего и освободились! — дедушка резко повернулся от двери — и домашние вздрогнули... Усы его точно поднялись щеточкой, и взгляд холодный и мстительный. Пьяным и злым он и раньше нередко приходил, но вот таким его, наверно, не видели. Дедушка прошел к столу и, что с ним за всю жизнь не случалось, подхватил самовар за уши. — Чай пить будем, — сказал он и вышел с самоваром на двор. Залил самовар водой, возвратился в прихожую. — Чай, говорю, пить будем!

— Так ведь слышим — не глухие, — с усмешкой заметила бабушка. — Чая захотелось, так и сказал бы. Без тебя есть кому самовар поставить.

— Э, нет, нынче я сам... нынче я освобожденный, нынче я Бога из угла выганиваю, счеты свожу за обман.

А икон и всего-то было три, и дед их снял. И никто не возразил ему — ни жена, ни дети, не только потому, что отец, глава семьи, а потому что безразлично: снял, ну и снял — к тому идет. И только когда по первой иконе дед топором тяпнул, бабушка вскрикнула, а дед как будто только этого и ждал. — Что, Параша, или по ноге угодил?! — и глаза его оцинковано запоблескивали. И он неожиданно рявкнул не своим голосом: — Молчать! Бога нет! И если Он есть, — дед воздел над головой руку с топором,— пусть Он меня накажет враз! Пусть мои руки отсохнут, пусть языка или ума лишит! Нет Бога!

И опять же никто ему не возразил ни словом. Так он и сделал: иконы расколол, самовар вскипятил — и чай пить всех заставил.

Тогда деду исполнилось полных пятьдесят лет...

И не только денечки катились, но и годы — тоже. Уже внуки вокруг бегали, когда — вот уж нежданно! — жена принесла второго сына. В один год с дядькой родился и я, грешный Матвей. Деду было далеко за пятьдесят. И заколготился он — ведь и сына вырастить надо. Вот тогда-то он и оформил на себя какую-то крупную страховку, чтобы в случае чего сын ее и получил.

 

***

Я возвратился в город уже самостоятельным человеком, в том смысле, что жил и не первый год сам по себе, вдали от родни и родителей. И удивительно, все здесь было для меня чужое или стало чужим: и родной, казалось бы, город, и улочки, и дворы, памятные с детства, и дома — все чужое. И в который уже раз почудилось, что приехал-то я за тысячи верст не к бабушке, не к теткам и дядьке, приехал-то я к деду — посмотреть на него, что ли, или проститься, как, собственно, на деле и получилось.

Вот и дом, можно сказать, родной, а не волнует, не тревожит. Именно тогда, пожалуй, впервые вот так отчетливо я и понял, осознал присутствие в себе моего бродяжного отца. Нет у меня малой родины. И во мне тоже вместо души вызревало перекати-поле... Когда-то дом был окружен деревьями — во время войны, а остатки после войны спилили на дрова. И теперь дом выглядел голым посреди улицы. Да и ворот не было. А ведь до войны были, высокие сплошные ворота и забор вокруг, и уж за воротами целый мир, свой, дворовый мир. Нет забора, нет ворот — и мира, тесного дворового мира нет. Голый посреди улицы.

Мне оставалось пересечь боковую улицу, когда на тротуар мышкой вынырнула бабушка. Я ее тотчас узнал. Более полувека просидела она за своей машинкой, потому-то и плечо одно вперед выдалось, и спина сгорбилась. Вынырнула на тротуар, поправила на голове ситцевый в горошек платочек — и покатилась через дорогу быстро, быстро, чтобы не перетянуло вперед, чтобы не упасть.

— Бабушка, Параша, остановись! — окликнул я.

И остановилась, и вскинула руку козырьком ко лбу, и узнала, но как если бы только вчера мы виделись, а не восемь лет назад.

— Ты, Мотька... Иди в дом, ключи там, в сенцах висят, я за дедушкой, — и побежала моя Параша. И махнула безнадежно рукой. А на тротуар тоже навстречу мне грузно выкатилась соседка по двору — Кузнечиха, то ли купеческая, то ли полковничья дочка, а к тому времени крупная старуха. Она-то, как тотчас и выяснилось, и всполошила бабушку. Кузнечиха всегда извещала, когда засекала моего деда возле церкви с протянутой рукой...

А началось вроде бы с той самой страховки в пользу сына. Не знаю, что там и как, но срок страховки кончился, а дед продолжал жить, — и страховку отказывались выплатить, страховка пропадала, точнее — пропала. На этот с точки зрения деда обман он и начал жаловаться по инстанциям, и дожаловался, что угодил в «желтый дом»... И тогда уже начал писать жалобы товарищу Сталину: все говорил и говорил, писал и писал, а потом уже и говорить плохо стал, а потом и парализовало, рука правая омертвела... И вот в таком разбитом виде, как лунь седой и немощный, он и предстал перед церквушкой, над которой даже креста не было, власть не разрешала, — и мой дед в своем безумии протянул руку ради Христа.

С тех пор и бегали Абригеновы к оскверненной церквушке, от досады в пути чертыхаясь, чтобы увести больного подальше от стыда. Была бы хоть нужда — не в роскоши жили, но и не в нужде. А вот, поди ж ты: жена возмущается, дети возмущаются, а Матвей Иванович молчит — помрачило, и возмущаться нечем: неси свой крест!

Гостевал я у Абригеновых неделю: и водку пили, и разговор вели о всякой всячине. Но так получалось, что любой разговор сводился к дедушке Матвею Ивановичу. Вспоминали, как дедушка потерял страховку, как жалобы писал, как начал заговариваться и угодил в психушку, как отшибло разум, рука омертвела, и как затем он тайком убегал в город, где и оказывался возле церквушки — или стоял с протянутой рукой, или сидел на земле и дремал, положив перед собой старенькую кепку. Обо всем вспоминали, но никто не вспомнил, даже не обмолвился словом, о 1918 годе, о самоваре дедовом и его восклицаниях к Богу. Точно память отморозило, а ведь все, кроме младшего сына, пили чаек из того самоварчика — так до сих пор и остались беспамятными, как и дед Матвей Иванович.

И я молчал, никому об этом не напомнил, но беспрестанно думал и думал о судьбе родного деда, думал о себе, думал о нас, о всех Абригеновых. Не наше ли все вокруг, не свое ли и то, от чего мы порой так энергично открещиваемся, и даже виним судьбу. А ведь все, что имеем, что ныне есть заслужили. И задача-то не в том, чтобы, утопая, роптать, а чтобы попытаться достойно выплыть, покаяться и выплыть. Вот я и говорю:

— Счастливо выплыть...

Борис Споров


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"