На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Поездка на согласье

Рассказы о детстве

К НАЧАЛУ

Время поторапливает: пора, дружок, подводить итоги радостные и печальные, что тобою сделано, а чего уже никогда не удастся. Иные рукописи горят весело, бездымно, другие доносят запах угара и сожаления о невозвратности утраченного. То, что пока еще остается, будет ли когда-то издано, оценено читателем?

Когда началась работа над рассказами? Было это в далеких 70-х годахпрошлого столетия и даже тысячелетия. И для кого они написаны? В первую очередь для маленькой дочери, Ассоли, и для ее мамы. И конечно, для себя:

оставаясь после вахт в каюте наедине с собою, сладко было уноситься в былое, давным-давно минувшее. Тогда, в ушедшем тысячелетии, мне было всего-то под тридцать лет; воспоминания о моих сибирских началах были свежии ложились на бумагу легко и радостно. Не было дела за маленьким каютным столиком до ревущих за бортом арктических и антарктических штормов, не так жестоко душила экваториальная жара – я до самого выхода на очередную вахту уносился в родную Сибирь…

Отпечатанный на пишущей машинке текст очередного рассказа, иногда и с собственной иллюстрацией, бережно укладывался в пухлый конверт и отправлялся с попутным судном в Мурманск, попадал в руки моим любимым. А после полугодовых рейсов, во время плановых стоянок и отпусков, я читал эти повествования собственным голосом и отвечал на многие вопросы Ассоли о их персонажах. Всегда было чего добавить.

Вымысла в рассказах не было. Слегка были изменены лишь имена из-за опасения узнаваемости портретов: тогда верилось, что написанное может достигнуть упомянутых в рассказах типов. Теперь эти опасения рассеялись – уже нет и в живых не только наших наставников, недобро и доброжелательных, но и многих моих сверстников.

Теперь читаю о своем детстве внукам, их вопросы точно те же, что были когда-то у моей Ассоли. Они сводятся в основном к характерам и проделкам кота Кузьмы и собаки Шарика. Ответы сопровождаются показом редких по тем временам любительских фотографий. Может быть, записи мои еще когда-то и кому-то пригодятся. Соберу-ка на всякий случай…

 

ПЕСКАРИ

С группой матросов стоим на причале для маломерных судов, ждем катер с нашего траулера. Он стоит далеко на внешнем рейде, за молом, оконечность которого венчает полосатый маяк. Приходят и уходят ялы, вельботы, легкие шлюпки с разноязычной и разноцветной публикой. Каких только языков не услышишь на этом перекрестке голубых дорог!

Ко мне подходит старый испанец с испитым лицом, вытекшим глазом, с хромой ногой, но полный достоинства и дружелюбия.

Русо маринеро?

Си, сеньор.

Пескадор?

Но компрендо, – не понимаю я вопроса.

О…

Он подходит к парапету набережной и указывает в воду, на стайку мелких рыбок.

Пескадо. Русски – рыба.

«Б» у него не получается. Вместо «рыба» выходит «ры-а». Но я понял.

О, си, си! Пескадор. Рыбак, значит.

Смеется, жмет руку. Ладошка крепкая, еще не стариковская. Вынимаю и протягиваю горсть медных песет из кармана. Не берет, обижается.

Но, но пессетас. Люблю русски. Забыл говорить… Война вместе… Но пасаран! Русски – амигос, компаньерос.

Сербеса? Предлагаю я.

О, мучо грасиес! Спа-си-бо! – вспоминает забытые слова и бережно принимает бутылки с пивом.

Надо понимать, воевал когда-то против Франко. Готов поговорить еще, но подходит катер с «Андерсена».

Адьес, сеньор!

Адьес, амиго! По-ка!

Отходим.

Надо же, – удивляется трюмный Миша Моргунов, – скорей всего, их

«пескадо» произошло от нашего «пескаря». Помните наших речных пескарей?

Вовек не забыть. Хочешь расскажу, почему запали в память?

Пока идем по крупной зыби к кораблю, коротенько рассказываю матросу фрагмент своего детства…

 

Мне шесть лет. Год 1947-й, пожалуй, самый страшный, самый голодный и холодный из всех лет моей жизни. Жили мы на улице Сталинской в доме номер 68 на правом, возвышенном берегу Каштака. В ту пору речка казалась мне большой. Наверно, потому что сам я был еще очень мал и хил. Однажды в половодье я даже умудрился тонуть в Каштаке, но брат Слава вытянул меня.

Улица Сталинская – самая окраина Тисуля Добираться отсюда до центра, где мой детский сад, где школа –там работала мама и учились братья – было довольно далеко Еще дальше – до дома бабушки и дедушки, на улицу Ленинскую.

В нашей избушке хорошо было вечерами, когда печь протоплена и жестяной таз с горячей золой поставлен на подоконнике для оттаивания окна, а из комнаты еще не выветрилась аппетитная вонь жареных драников из мороженой картошки, когда мы все четверо были дома. Мама пела нам, троим мальчишкам, «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер». Но больше подходила пушкинская «Буря мглою небо кроет». Песни утоляли голод, не погашенный малым количеством драников. Тошнее всего было утром, когда в выстывшей за ночь избе при слабом свете коптилки – семилинейной керосиновой лампе, приходилось выныривать из-под теплого маминого бока, одеваться в холодные одежды и тащиться в детский сад, где ждал хоть какой-то завтрак. Мама везла меня на салазках, устланных рогожным мешком. Выли мы дуэтом с вьюгой.

Валерик, сыночка, помолчи! И без того тоска на душе, – увещевала мама.

Но уж очень хотелось плакать. Февраль по зимней темноте гудел метелями. Однажды утром было почему-то особенно скверно. За детсадовским завтраком мне, всегда голодному, почему-то не хотелось есть, а за обедом и вовсе вытошнило. Померяли температуру, ужаснулись и, тоже на салазках, отвезли в больницу. Как потом подытожили – на целых сорок два дня. Скарлатина. Бедная мама: перед этим боролся с корью и смертью Слава, теперь мой черед.

Начало болезни изнуряло кошмарами. Изнутри мой череп был сплошь пересечен туго натянутыми струнами. Они больно звенели на разные голоса, как стальные провода в непогоду. Сознания или не было вовсе, или оно еще не созрело до представления близкой смерти. А она была где-то рядом все мои детские шесть лет, но теперь находилась совсем близко. Потом, когда окружающее стало различимо, увидел себя в окружении нескольких мальчишек в койках, а дальше и вокруг были тоже койки, много коек, но уже со взрослыми дяденьками. По-видимому, детского отделения просто не существовало.

Первым, кого я различил в перерыве между кошмарами, оказался парнишка немногим старше меня, но значительно рослее и здоровее. Он стоял в кровати, завернувшись в одеяло. Наверно, перехватил мой осмысленный взгляд.

Эй ты! Как звать-то тебя?

Валерик.

Вале-е-ерик… А я – Петька.

В руках у Петьки ломтик черного хлеба, намазанный маслом – редкое по тем временам лакомство. Малец слизывал масло языком.

Дать лизнуть?

Не-е-е…

Ну и зря, разочарованно вздохнул Петька. – Когда вы только оживете?

Тот вон тоже – не встает, лежит и стонет.

Он кивнул на соседа по койке, нашего сверстника с потрескавшимися от температуры губами.

А петь-то хоть можешь?

Я отрицательно мотнул головой, и тотчас в ней зазвенели больные струны.

А я спою от скуки.

На столе лежит покойник.

Ярко свечи горят.

Это был убит разбойник,

Но за него отомстят.

Дослушать историю о разбойнике не пришлось: санитары проносили мимо носилки с голой мертвой тетенькой. Ее только что сняли с больничной койки. Покойницу на ходу покрывали простынью.

Еще одна, – констатировал Петька. Я уж давно тут, на поправку пошел. Насмотрелся… Помирают часто. Вот и этот, наверно, не очнется, – снова показал он на соседа, – А к тебе вчера учительница приходила. Это не твоя ли мать? Стучала в окошко, смотрела на тебя. Я там дырку на стекле протаял. Только ты спал.

Учительница, говоришь?

Ага. Я ее по школе знаю. Анной Васильевной зовут.

Это мама моя.

А-а-а… Плакала.

А сейчас вечер?

Нет, наоборот – утро. Скоро кашу принесут. С чаем.

Петька еще что-то говорил, но смысл его речей до меня не доходил. Устал я от новостей. Струны-недотроги звенели в голове. Возвращалось больное забытье.

Петькиного соседа унесли следующим утром. Мы даже не узнали его имени. А сам Петька выздоровел, его выписали через несколько дней. Расставаться было жаль: он развлекал меня песнями, которых мне не приходилось слышать ни до, ни поле. Не догадался спросить исполнителя, откуда он брал такие проникновенные слова и мелодии:

Пусть бьют меня, как Сидорову козу,

Я им ни в жисть не выдам никого!

Моя койка стояла у окна. Оно было клеено лентами, нарезанными из старых газет. Кое-где ленты отстали, звучно трепыхались от ветра из щелей. Этот тоскливый звук оконного саксофона – оттенка февральской и мартовской вьюги, по-особому докучал по ночам, нагонял болезненную нудь. Днем было куда веселее. Принимали новых больных, провожали исцеленных или умерших. Неподалеку от меня на тумбочке стояла на штативе черная тарелка радиорепродуктора. Левитан поздравлял с 800-летием Москвы, рассказывал о подготовке к весеннему севу на Кубани. Всего больше нравилось слушать песни недавно закончившейся войны: «Смуглянка», «В лесу прифронтовом»,

«Соловьи», «На солнечной поляночке». После «тихого час» я начинал отогревать ладошкой замороженное окошко. Пальмовые листья инея оттаивали, слезились. Образовывался глазок в мир Божий. Санитарка загоняла меня от холода в постель, но я снова и снова проникал к окну, готовился увидеться с мамой. Она приходила по окончании занятий после совещаний и педсоветов. Уже в сумерках тихонько стучала в окошко. Внутрь к заразным посетителей не впускали. Мы разговаривали через стекло, больше жестами.

Чего принести тебе, сыночка?

Ничего, мама.

Шоколадка понравилась?

Я еще не съел ее.

По одному этому можно было понять, насколько больному было лихо.

В голодный год ребенок не ест шоколад! Где только добыла мама ту лакомую плиточку? И что это стоило?

В одно из наших подоконных свиданий, когда к выздоравливающему стал возвращаться аппетит, я озадачил маму неожиданной просьбой и желание это не могу простить себе до сих пор, хотя и было оно детским. На вопрос, чего бы хотелось съесть, я ответил:

Рыбки бы мне.

Ры-ы-ыбки? – растерялась мама.

И не ответила ничего. Да и что было ответить? В сибирском селе где можно было добыть рыбы по мартовской, еще зимней погоде? Какова же была моя радость, вслед за ней изумление, а еще вслед – раскаяние, когда в передачке от мамы, что доставила мне санитарка, я обнаружил завернутые газеткой штук пять маленьких поджаренных рыбок! Это были пескари. И это было чудо Божие, сотворенное любовью и старанием матери…

Когда становлюсь перед старинным образом Спаса, пронзительные глаза Которого видели и благословляли моих предков, начиная от моих пра-пра-бабушек и дедушек, прошу Искупителя:

Милосердный! Одного этого эпизода не достаточно ли, чтобы простить милостью Твоею все ее земные прегрешения? Прости и меня грешного, Господи!

Атлантический океан, 1982 год.

 

ТРЕТЬЯКОВО

Вышло так, что из районного села нам пришлось переехать в деревню. Мама плакала, называла новое назначение ссылкой. Много позже мы поняли, что так оно и было. Старший наш брат Вадим остался в доме деда в Тисуле, а мы со средним братом Славой, который был тремя годами старше меня, с восторгом окунулись в деревенскую жизнь.

В Третьяково лучшим моим другом был Генка, между прочим, по фамилии Третьяков..Но Третьяковых – больше полдеревни, поэтому каждый имел свое прозвище. Генку звали Пиндраком. Что обозначало это прозвище и когда он его получил, никто не знал. Генкина избушка стояла по правую сторону нашего дома. Ходить в гости друг ко другу через ворота было делом долгим, и мы проделали под соседским сараем лаз. Оказалось и ближе, и удобнее. Новый путь из двора во двор больше всего понравился Шарику – постоянному участнику всех моих приключений.

Оказалось, что лазом пользуемся не только мы трое. Туда же повадились ходить и куры. Вернуть их по своим местам не было никакой возможности: всякий раз они забывали путь к подземному переходу. Наш туннель приходилось маскировать и закладывать сеном. Шарик подобного безобразия терпеть не мог, потому что лазал туда-сюда непрестанно и открывал курам дорогу. Мы жили дружно, но петухи между боями не успевали поправляться от ранений. В общем-то лаз доставлял нам с Генкой много хлопот, и мы уже собирались поколотить Шарика, но одно происшествие надолго отучило его ходить любимой дорогой.

Однажды Шарик, спеша по каким-то своим собачьим делам, на самой середине туннеля столкнулся нос к носу с Генкиным котом. Кот не имел имени,

Худобой и драчливостью походил на своего хозяина и был полон презрения к собакам, даже к таким добродушным, как Шарик. Дорогу не захотел уступить никто. Противники переживали последние мгновения перед битвой. Кот угрожающе завыл и закончил вопль оглушительным хлопком; пес взлаял прямо в горящие зеленой ненавистью кошачьи глаза. И началось…

Мы с Генкой стояли неподалеку, когда услышали отзвуки подземной потасовки. Нам показалось, что сарай закачался от землетрясения. Внизу происходило что-то неладное. Наконец из лаза хвостом вперед выскочил Шарик, а на самый верх соломенной крыши сарая молнией метнулся кот. Он встал там дрожащей от напряжения дугой, шипя розовой пастью. Шарик ныл возле моих ног; из надорванного уха и расцарапанной морды сочилась кровь.

Будешь знать, как таскаться без нас, где не надо, – прикрикнул на него Генка.

Твой котище тоже хорош. Где это видано, так царапаться?

Что ж ему остается, пинаться что ли?

Мы с Генкой чуть не продолжили битву, начатую без нас, но раздумали и решили осмотреть лаз. Он был усеян клочками рыжей собачьей и серой кошачьей шерсти.

Коту, видно, тоже здорово досталось, – мрачно заключил Генка.

И верно. Кот дня три не появлялся дома, где-то зализывал раны.

Как только на реке сходил лед, дед Корней, что жил от нас через два дома, спускал на воду бат. Так называлась лодка, выдолбленная из цельного дерева. На утренней и вечерней зорях он расставлял сети и загонял туда рыбу боталом – длинной палкой с прибитой на конце консервной банкой. Потом сети выбирались, улов укладывался в мешок, и рыбак долго кряхтел, привязывая бат к осиновому колу, глубоко вбитому в илистое дно. Мы затаивались в осоке, молча и терпеливо наблюдали за Корнеем. Генка шепотом проклинал его за медлительность. Деду досталось странное прозвище – Клюшка. Всякое прозвище прочно прилипало к человеку и ходило с ним всю жизнь до самой могилы. Дед жил вдвоем с бабкой Курносихой. Детей у них не было, и старики люто ненавидели «мелочь пузатую». В ответ на ненависть «пузатая мелочь» считала за честь придумать для них пакость посолиднее. Нам, как ближайшим соседям деда, надо было стараться особенно. И мы старались.

Дождавшись, когда длинная цепь на носу бата замотана и закрыта на замок, а долговязая фигура деда скрылась между плетнями огородов, мы покидали засаду и влезали на корабль. Нельзя было терять ни минуты, и крепко вбитый кол начинал раскачиваться под нашими дружными усилиями. Вот и выдернут проклятый кол! Втащить его в бат нет времени: надо поскорей скрыться за поворотом реки, чтобы дед не заметил издали оживления на причале своего лайнера.

Теперь можно перевести дух и втащить цепь с колом в бат. Не тут-то было: они намертво застряли среди коряг. Вот это называется влипли! Пытаемся втянуть цепь вместе с корягами, наваливаемся на борт и, конечно, неустойчивый бат послушно переворачивается. Пробками вылетаем из воды и хватаемся за концы перевернутого судна. Оно не тонет и удерживает нас.

Где Шарик? – спохватываюсь я.

Генка молчит. Шарика нет. Положение – хуже некуда. Принимаемся хныкать, но о помощи пока не кричим. Вдруг где-то под водой слышим визг. Что такое? Какая-то возня, по бату кто-то скребет.

Генка, да это же Шарик! Давай как-нибудь перевернем бат.

Да как? Я сам еле-еле держусь.

Но мы все же перебираем окоченевшими руками по краям скользкого бата. Под ним остался воздух, и там в темноте барахтается наш товарищ по несчастью. Ему-то держаться вовсе нечем. Нам удается перевернуть тяжелую посудину. Обезумевший от страха пес вылетает оттуда торпедой и, оставляя пенный след, стремится к спасительной земле.

Куда, дурак! Не к тому берегу! – пытаюсь я образумить Шарика.

Руки срываются, и я уже готов погрузиться в глубину. И вовсе не для того, чтобы рассмотреть, где там застряла цепь. Но чувствую, ноги мои утвердились на дне, а голова все еще торчит над водой.

Генка, а ведь здесь неглубоко. Переходи ко мне. Отсюда до нашего берега рукой подать.

А может, дальше яма… Тогда как?

Что ж, теперь тут окоченеть? Как знаешь, а я попробую идти.

Ямы и вправду попадались, но страх погибнуть в реке прибавил нам храбрости, и скоро мы выбрались на берег. На другой стороне реки выл от отчаяния и метался Шарик. Он теперь панически боялся воды.

Повой, повой, – ворчал Генка, лязгая зубами. – Надо было думать, куда несешься сломя голову. Плавать умеет, а трусит. Ну, не велик царь: и до моста добежит. Всего-то два километра. Зато согреется.

А и дураки мы с тобой. Могли бы висеть с поджатыми ногами пока в сосульки не превратились.

Говори… Кабы не сорвался, и сейчас бы бат обнимал.

В таком виде домой показываться не стоило. Мы решили выжать одежду и обогреться в бане. Она еще не остыла после вчерашней топки. Даже каменка оставалась теплой. Раздевшись, мы сели прямо на нее, отпечатывая на теле жирные следы копоти.

И синий же ты, Генка, даже в темноте видно.

А ты прямо розовый весь. Скажет тоже!

На другой день крику было на всю улицу. Дед Корней явно подозревал нас. Но утверждать, что именно мы уели его бат, не решался. Мама, конечно, тоже кое-о-чем догадывалась: домой я пришел мокрый, как мышь и черный, как головешка.

За что вы невзлюбили бедного старика? Разве это честно: всей деревней на одного?

А честно хватаь невиноватого и совать ему в штаны крапиву? Этот Клюшка только свою Курносиху любит. От него собаки – и те шарахаются.

С Генкой никогда не было скучно. Зимой на заячьих тропах мы ставили петли-ловушки. Но зайцы ходить через петли не хотели, прокладывали новые пути. План похода за елками мы начали обсуждать задолго до Нового года. Ельник синел темной полосой в нескольких километрах от деревни. Нужны были лыжи. Их вытесали из березовых жердей. Долго потели с рубанком, но удались даже две продольные полоски. Над кипящим чугунком кое-как загнули носы. Лыжи получились, конечно, тяжеловатые, но зато обладали такой прочностью, что сломать их об пень или камень не представлялось возможным. Скользящую часть оставалось смазать свечкой. Мы опробовали их на огородах. С пологого косогора они не шли.

Айда за речку, там гора накатанная. Куда они денутся – поедут. Сначала всегда трудно раскатывать.

Бежим.

На вершине горы гулял ветер.

Высоко мы с тобой забрались. Давай спустимся пониже.

Не дрейфь! Пока они раскатаются…

Генка лихо скатился с горы и лишь внизу зарылся в пушистый сугроб. Не успел я расхохотаться, как лыжи без моего желания понесли к трамплину. Его соорудили мальчишки повзрослее. Из лыжни-коллеи было уже не вывернуть, и я совершил, как показалось, затяжной прыжок. Но не упал, а вынесся по накатанному насту к перелеску и угодил, наконец, в старую кряжистую березу. Очнулся, когда надо мною склонился Генка. С веток все еще сыпался серебристый иней, и где-то высоко сухим смехом стрекотала сорока.

Ну, ты даешь, – захлебывался восторгом мой друг. – Я б забоялся там ехать. Как махнул!

А лыжи-то идут…

Еще как! На них до ельника домчаться – раз плюнуть

В последнее перед Новым годом воскресенье я пришел к Генке, когда еще не светало. Его мать сердито совала в зев русской печки огромные караваи. По стене в багровых отсветах ходуном ходила ее подвижная тень.

Куда вас в такую рань черти несут?

Идем петли проверять.

Дня вам не хватает. Сидели бы уж дома, зайчатники. Того гляди: самих волки слопают.

Мы выскочили на улицу, не дослушав напутствий.

Повезло нам: видишь, как сегодня потеплело.

Должно, метель к вечеру будет, – предположил Генка.

С кладбища до деревни доносило вой волков. Я никак не мог привыкнуть к нему, хотя утрами по дороге в школу мы слушали волчьи песни частенько. Чтобы отпугивать зверей, захватили с собой длинные палки-факелы со сменными берестяными насадками.

Пусть сунутся – морды-то попалим. Да и Шарик с нами, а волки собак страсть как боятся.

Похоже, Шарик надеялся на нас больше, чем мы на него. Пес водил носом по заячьим следам, брезгливо фыркал на орешки помета, старательно облаивал сорок.

Мы добрались до ельника, когда над ним поднялось красное, заспанное солнце. Первым делом надо было срубить подходящие елки, и в поисках самых красивых мы углубились далеко в лес. Кроме елок понадобились и шишки: их можно обернуть серебряной фольгой и развешать вместо игрушек.

Вдруг все как-то помрачнело, повалил густой снег, верхушки елей зашевелил ветер.

Пора домой, буран начинается, – забеспокоился Генка.

Ничего, мы живо.

Но живо не получилось. Ветер со снегом хлестал навстречу, через плохонькую одежду проникал насквозь. Елки тащились за нами по снегу на длинных бечевках, их мотало ветром. Пурга слепила глаза. Чтобы не заблудиться в сплошной снежной круговерти, у нас хватило догадки идти вдоль берега речки. Выходило дальше, зато надежнее. Путь казался долгим, как сама зима. Наконец, добрались мы кое-как до деревни. Дошагать до своего дома у меня не хватило сил, и я молча завернул в калитку Ольги-ведьмы. В другое время никакая сила не завела бы меня сюда: дом ее и сама Ольга имели в деревне дурную славу. Теперь разбираться не приходилось. Генка двинулся дальше. Свою елку он давно бросил.

Ольга-ведьма растерла мои руки и щеки, напоила чаем с малиной. Я так хотел спать, что свалился с лавки и мгновенно уснул, сморенный теплом избы, чаем и горячими ведьмиными руками. Но вволю поспать не удалось, хозяйка скоро выпроводила меня за ворота.

Иди, ночь на дворе. Тебя уж, наверно, дома потеряли давно. Сам-то доберешься?

Теперь доберусь.

Да елку прихвати, не забудь. Столько с ней маялся!

Генка тогда здорово поморозился. Обе щеки и нос почернели, будто на них картошку пекли Зато елка у нас стояла замечательная. Мы клеили цветные цепи, сами мастерили игрушки: стеклянных было всего несколько штук. Мама раздобыла где-то настоящие елочные свечи Праздник вышел наславу. Так встречали мы новый1951-й год.

 

Р Ы Б А Л К А

Лето замечательно для мальчишек перво-наперво рыбалкой. Ловля пескарей и сорожек – дело не сложное, а вот добыть крупного окуня, линя или щуку было делом мальчишеской чести. Для этого уходили подальше от деревни, наживляли жерлицы – удочки, на которые ловили только крупную рыбу. На серьезную рыбалку шли подальше.

Лучший клев был на зорях. Мы отправлялись затемно на целый день, прихватив в карманы по краюхе хлеба. Хлебный мякиш годился и на наживку, на него дружно брал сорожняк. По утрам выпадали студеные росы. Босые ноги ныли от холода, зубы выбивали частую дробь. Вставало солнце, жадно пило росу, сушило одежду. Мы не успевали снимать с крючков сердитых и бестолковых ершей. Иногда уже и припекало, а утренний клев затягивался. Куртки и штаны летели на траву, рыбаки оставались в трусах или нагишом. Нещадно жгли слепни и оводы, но азарт удерживал за удочками до полуденного солнцепека. Тогда рыба внезапно уходила, и поплавки недвижно застывали на воде. Мы прыгали в реку и выходили из воды сизые от холода. Хотелось есть. Вот тут-то и сваливалось на нас несчастье. Обыскав все карманы, мы удостоверялись, что хлеб исчез. Шарика не было тоже. Вор не уходил далеко. Он выглядывал из кустов, виновато крутя хвостом.

Что ж это ты, собачий сын, делаешь? Умял все один за троих! Ну, гадина, только приди – отведаешь березовой каши.

Но «гадина» не подходила

Шаринька, подойди, не бойся. Дай лапу, – пробовали мы подманить обжору лаской.

Куда там! В этот день Шарик сопровождал нас на расстоянии. Мы возвращались домой голодные и злые. Такое случалось несколько раз Надо было отвадить вора раз и навсегда рыться в наших карманах.

Как-то мы заперли Шарика в кладовке. Сами отправились к реке, выбрали подходящие места на обрывистом берегу, горизонтально вбили в обрыв палки, настелили на них тонкие прутья. Эти сооружения засыпали старой соломой и травой. В обоих местах получилось как бы продолжение берега. Теперь воришке можно было объявлять свободу. Шарика выпустили. Он лез целоваться. Играя, хватал нас за ноги, гонялся за собственным хвостом.

Сейчас ты у нас искупаешься, – злорадно шипел Генка.

Мы демонстративно разделись. С осторожностью, чтобы не свалиться в воду самому, я осторожно выложил хлеб на край приготовленной площадки.

Шарик! Смотри, не тронь.

Пес вильнул хвостом и глазами. Было ясно: воровство намечено бесповоротно. Мы уселись с удочками поодаль и стали тайком наблюдать за разбойником. Он для отвода глаз повертелся около, потом с безучастным видом отошел поближе к хлебу и лег, пощелкивая зубами на надоедливых мух. Убедившись, что на него не обращают внимания, хитрец стал осторожно подползать к хлебу. Когда до лакомства оставалось не более трех метров, пес сильным прыжком ринулся к добыче и… загремел в реку вместе с соломой, прутьями и палками.

Наш подвох Шарик осознал только назавтра, когда купание повторилось. Пес не хотел знаться с нами несколько дней, не вылезал из-под крыльца и вздыхал там, поднимая пыль. Но воровать перестал навсегда.

 

ЮРКА СМУТ

Дядя Алексей – Генкин отчим, пас колхозное стадо. С появлением молодой травы тощие после зимы коровы под звонкий щелк бича выпроваживались за кладбище. Рядом зеленели озими, и коровы стремились к запретному угощению. Дядя Алексей на лошади догонял и выпроваживал непокорных, обжигая бичом худые коровьи бока. Пастуху одному было трудно управиться с большим стадом, и Генка на летних каникулах частенько находился с отчимом на пастбище. Я иногда прибегал к нему, катался на резвой мухортой кобылке Кособочке. Поначалу она норовила укусить меня за голые голяшки, сбросить на землю или провезти под березами так, чтобы седок свалился, треснувшись лбом о толстую ветку. Я падал, ушибался, ревел от боли и обиды, но упрямо повторял уроки верховой езды. В конце концов Кособочку такая настойчивость покорила.

Мы и тут находили занятия: копали саранки и ели их маслянистые луковицы, приправленные сибирским черноземом. Водой выгоняли из нор сусликов. Но все это было не то, потому что наши забавы не выходили из-под надзора дяди Алексея. Да и за коровами надо было глядеть, так что настоящей свободы не было.

Вот потому-то по весне мы частенько оставались вдвоем с Шариком. У брата была своя, более взрослая мальчишеская ватага. Молчаливой тенью за мною везде и всюду таскался соседский Юрка. Юркин дом стоял слева от нашего. Там мне доводилось бывать часто, потому что наши матери работали учителями в одной школе и после занятий захаживали одна к другой, нередко прихватывая и нас. Юрка в друзья никак не годился: был он почти на четыре года младше меня. Можно ли делать серьезные дела с семилетним сопляком! Но безмолвная покорная его фигура торчала рядом целыми днями. Я сердился, прогонял непрошного спутника – он не уходил. Если его выталкивали силой, Юрка принимался реветь И на мое негодование отвечал одними и теми же словами: «Я играть хочу… С тобой… Вместе». Что было делать с таким товарищем? Сначала мы с Шариком терпели, а потом привыкли к присутствию Юрки и уже не могли без него обходиться. В деревне его звали Смутом. Этот пацан безоговорочно признавал меня за вожака и выполнял все команды, хотя частенько расплачивался за такое доверчивое повиновение.

Наша дружба началась с преобразования огородов. Моя мама была учителем ботаники и зоологии, и я, конечно, много слышал о прививках и скрещиваниях, о великом садовом чародее Иване Владимировиче Мичурине. К тому времени в Сибири, где мы жили, садов насажать еще не успели, и практику можно было получить только на огороде. Впрочем, и там нашлось немало дел. Оказалось необходимым переделать все вокруг по-своему. Юрка Смут стал мне верным, самоотверженным помощником. Начали мы вот с чего. О прививках я знал понаслышке и делал их весьма своеобразно независимо от времен года: срезал ножом кусты огурцов и помидоров почти под корень, затем расщеплял пеньки и в расщепы втыкал заостренные концы кустов разных растений. Обматывать бинтом места прививок я считал лишним. На месте помидоров появлялись огурцы, на месте огурцов – помидоры и горох с бобами.

Смут не сомневался в моих высоких познаниях ботаники, но сам я был не совсем уверен в успехе первых опытов и побаивался проделывать их в своем огороде. Юрка великодушно пригласил меня в свой, где мы и продолжили работу над бобами, репой и свеклой. Работали не, не зная устали, преобразовав таким образом за несколько дней чуть ли не треть соседского огорода.

Вдруг Смут исчез и долго не появлялся. Я подозревал, что об опытах стало известно родителям Смута и боялся показываться на улице. Дня через три он явился ко мне и встал истуканом, шмыгая, как обычно, носом и поддергивая трусы.

Чего встал? Садись, – пригласил я.

Не буду…

Что не будешь?

Садиться не буду. У меня задница болит. Выпороли, – мрачно пояснил Юрка.

За что?

За прививки…

Я сдержал смех. Было жаль Юрку: пострадал за науку.

Что, не принялись?

Не принялись, – вздохнул Смут, – все посохло.

Да… Где-то мы с тобой ошиблись.

Ошиблись…

Евгения Александровна, мать Юрки Смута, пожаловалась моей, и дело едва не закончилось ссорой. У мамы не было сил ругать меня, Она хотела казаться рассерженной, но расхохоталась, и гнев обернулся ласковым выговором.

Хоть вы и пакостники, но молодцы. Уясните себе: чтобы стать такими, как Мичурин, надо много знать, долго и хорошо учиться. И без разрешения старших не делать пока ничего. Договорились?

Договорились.

На чердаке попалась связка старых заржавленных капканов. Ржавчина хорошо поддавалась кирпичу. Вблизи не попадалось ни крыс, ни мышей, но я был уверен, что они ловко прячутся. Смут держался того же мнения: раз есть капканы, значит должны быть и мыши.

Чтобы уберечь Шарика от попадания в ловушку, мы показали ему апканы в действии. Вкусный запах приманки соблазнял пса, но мы надавливали на железку капкана перед самым его носом, и стальные челюсти с лязгом захлопывались. В конце концов Шарик понял опасность, без лая не смог смотреть на капканы и обходил их далеко стороной. Теперь за нашего друга можно было не бояться.

Два капкана мы засунули под нижние бревна дома, где в пыльных ямках любили в зной отдыхать куры. Еще два поставили к амбару. Там зимой лежали мешки с зерном, и уж тут-то, по нашим понятиям, обязательно должны водиться мыши. Последний установили на чердаке. Не успели как следует отдохнуть от трудов, как почувствовали, что наверху уже есть добыча: оттуда слышалась возня и кошачьи приглушенные вопли. Так и есть! Привлеченный запахом сала, прикрепленного к железке, первым решил опробовать действие наших ловушек Генкин кот.

Как мы его отсюда вытащим? Он же нас в клочки изорвет.

Не знаю. Гляди, какие шары бешеные. И скачет, как угорелый.

Ты б от такой боли не так запрыгал. Подай-ка сюда вон ту старую фуфайку.

Зачем?

Спрашиваешь… На кота накинем. Надо же его как-то выручать. У-у-у, образина! Как тебе помогло сюда угодить?

Под фуфайкой кот задыхался от ужаса, боли и бешенства. Когда его освободили, он чуть не снес печную трубу и бомбой свалился с крыши в бурьян. На другой день в капкане у амбара мы наткнулись на дохлую курицу. Ей перехватило шею.

Чья-то чужая, – обрадовался я.

Не чужая. Это наша. Такие желтые только у нас водятся.

Ваша? Как ее сюда занесло? Видно, в гости приходила. Что теперь с нею делать?

Выбросить куда подальше, чтобы никто не видел.

Курицу отнесли в кусты за огородами в подарок лисицам. Там мы однажды видели перья неосторожного гуся.

Надо проверить капканы под домом. Вдруг что-то попалось.

Рано… Ты, Юрка, посиди здесь, а я слажу на чердак, посмотрю там. Проклятый кот вывалял в пыли всю приманку.

С чердака я услышал пронзительный Юркин рев. Он взывал о помощи. Вопли исходили из-под дома. Не дождавшись меня и не послушавшись совета, Смут все-таки сунулся под дом. Теперь он, покрытый пылью, паутиной и куриными перьями, пятился оттуда задом. На пальце у него держался крепко захлопнутый капкан, мокрый от Юркиных слез.

После первых же неудач по уничтожению грызунов дальнейший интерес у моего товарища пропал.

В то лето я научился плавать. Когда дядя Алексей отпускал с пастбища Генку, мы целыми днями пропадали на реке. Я уже не боялся переплывать на другой берег. Там, у родника, румянилась первая земляника. В такие дни Юрка подолгу сидел на берегу один или барахтался с малышами в горячей воде отмели. Плавать он не умел, а учиться боялся. Я предложил ему построить плот, чтобы перебираться на ту сторону реки вместе с нами. Смут принял предложение с радостью и стал приискивать подходящий материал. Кое-что пришлось украдкой оторвать от заборов. В густой чаще тальника строительство велось в строжайшей тайне. Самой трудной задачей оказалось скрепить заготовленные бревешки и доски. Кое-как мы увязали все это обрывками веревок и ивовыми прутьями. Плот свободно удерживал двоих, но уверенности в надежности сооружения не было: больно уж он колыхался под ногами, прямо ходуном ходил.

Да, на таком не разгонишься…

И этот-то надо прятать. Пацаны узнают – уведут.

Давай-ка завтра рванем к Глиняному омуту. В два весла у нас хорошо получится, – предложил я.

Давай. Удочки прихватим.

А плот все равно лучше, чем Клюшкин бат. На том прихлопнет, как Шарика, и не выберешься.

Шарику, чудаку, надо было поднырнуть, тогда и сам бы выплыл.

Где ты видел, чтобы собаки ныряли?

С нас сошло семь потов, когда на другой день плот достиг Глиняного омута. Если не считать разлива у мельницы, это самое широкое место на реке. Здесь не решались купаться даже взрослые: могло затянуть в воронку. А еще омут славился крупными щуками. Вот тут-то и было решено попытать рыбацкое счастье и закинуть жерлицы. На отмели мы наловили пескарей, наживили ими «трехрожки» – тройные крючки жерлиц, и развалились на траве, выискивая землянику. Духовито пахло хмелем. Звенели, заливались кузнечики. На другом берегу, вдалеке виднелись крыши деревни. Камышовые поплавки жерлиц не двигались. Сидеть под деревом стало скучно, и мы занялись исследованием берега. Нависавшие сучья и ветки оставляли на корчневых от загара спинах белые полосы, цеплялись за трусы – единственную одежду деревенских мальчишек в пору лета. В густой осоке мы обнаружили два толстенных бревна, накрепко сбитых рейками. Лучшего подарка придумать нельзя: это же крейсер!

Теперь у нас два боевых корабля. Выбирай, который тебе больше понравится.

Смут выбрал свой плот: он казался поместительней, шире и надежней. Оба мы тут же объявили себя капитанами, а я еще назначил себя командиром эскадры.

Мы с тобой – военные командиры. Теперь надо обращаться друг ко другу только по званию.

Как это?

Командир эскадры – всегда адмирал, а командир линкора – у тебя ведь линкор? – капитан первого ранга.

Ладно.

Не «ладно», а «есть, товарищ адмирал».

Есть, товарищ адмирал!

Вот так. Теперь слушай мою команду. Удочки побудут и без нас, надо лишь покрепче воткнуть удилища в берег. Будем начинать боевые действия. Эскадра! Привести корабли в боевую готовность, построиться в боевой порядок!

Здорово! – восхитился Юрка. – Где ты так насобачился командовать?

Отставить! Капитан первого ранга Сммм…– я чуть не назвал боевого командира Смутом. – Как ваша фамилия?

Терентьев. А что?

А то, товарищ капитан первого ранга Терентьев, что надо выполнять команду без разговоров.

Есть, товарищ адмирал.

Мы подготовили корабли к боевым действиям: оторвали с осклизлых бревен моего узкого плотика крупных черных пиявок. «Адмирал» задумался, что же делать дальше.

Давай устроим синопский морской бой. Помнишь, я рассказывал тебе о войне русских с турками? Я буду командовать русской эскадрой, а ты турецкой.

Не хочу турецкой, – захныкал Смут.

Но ведь ты тоже будешь адмирал.

Ага… Сам русский, а меня хочешь турком сделать.

Ну черт с тобой, пусть я буду турком, – согласился я, хотя командовать вражеской эскадрой не хотелось.

А как будем воевать?

Видишь, тут речка раздваивается; один проток широкий и спокойный, а второй узкий и быстрый. Я заплыву против течения по широкому, а потом спущусь вот по тому, по быстрине. Ты выгребай мне навстречу и жди на выходе. Там и сойдемся. Понял?

Понять-то понял, – почесал затылок Смут, – да как воевать-то будем? Бой ведь должен быть.

Само собой. Как бортами прижмемся, полезем на абордаж.

Куда, куда полезем?

На абордаж. Это когда моряки перепрыгивают с оружием в руках с одного корабля на другой, чтобы его захватить. Тут уж дерутся кто чем может: из пистолетов стреляют, на шпагах сражаются.

И веслами тоже?

И веслами.

НЕ хочу абордаж, – наотрез отказался Юрка. – Вдруг в воду упаду. Тут глубина во какая.

Да не бойся ты, чудак. Я-то плавать умею, вытащу.

Командира русской эскадры такое сомнительное предложение не устраивало.

Ну ладно. Не будем брать друг друга на абордаж. Просто сблизимся и станем бить залпами из всех орудий. Давай нарвем балаболок, это у нас будут пушечные ядра.

Балаболками называют плоды водяных лилий – желтых и белых кувшинок. Их тут было с избытком, так что боеприпасов хватало. Пока я вел свой плот по протоке, пришлось попыхтеть. Хоть и казалась она тихой, неподвижной, течение и здесь было все же сильным. Едва-едва хватило сил добраться до разлива и направить свой «крейсер» в узкий быстрый поток. Плот сразу набрал скорость и шибанулся о подводную корягу. «Адмирал» чуть не вылетел за борт, но как-то сумел удержаться. Теперь нос моего корабля стал кормой, корма – носом. Пока занимался разворотом, течение примчало меня к Глиняному омуту, к выходу, и прямо перед собой я увидел корабль противника. Русский «адмирал» спокойно ждал сближения. Мой «крейсер», подхваченный быстриной течения, мчался на таран. Столкновение становилось неизбежным.

Не успел Юрка и рта раскрыть, как его «линкор» от тарана с треском развалился. Гнилые веревки и лоза не смогли выдержать удара такой силы. Командир уничтоженной эскадры камнем пошел ко дну, но и меня при столкновении вышвырнуло в воду. Когда я огляделся, мой плот и остатки Юркиного отнесло течением на середину омута. Догнать их нечего было и думать. Юрки нигде не было. Я набрал воздуха, чтобы закричать о помощи, но в это время увидел голову Смута. Он молча барахтался. Видно, порядком успел напиться воды. Я подплыл, когда он готовился снова пойти ко дну, и схватил утопающего за трусы. Делать этого не следовало потому что русский «адмирал» перевернулся вверх ногами и так-таки отправился в глубину, оставив трусы в моей руке. Пришлось нырять за ним и выталкивать наверх. Я едва успел глотнуть воздуха, как юрка снова устремился вниз. Он намертво ухватился за мою пятку, но я другой ногой сумел отбить его руку.

Что ты делаешь, паразит! – закричал я захлебываясь. – Мы же потонем оба! Держись одной рукой за мою спину, второй выгребай. Да не хватай меня за руки, или я брошу тебя. Хлюпай по воде ногами, что ты торчишь, как столб!

Угроза подействовала, и мы кое-как стали подвигаться к берегу. Он был не так и далеко, но скоро у меня не стало сил плыть дальше. Мы, наверно, утонули бы у самого берега, если бы ноги вдруг не коснулись дна. На мне мешком висел Юрка. Так и не хватило мочи полностью выбраться на сушу. Участники морского боя упали – головы на берегу, а все остальное – в реке. Обоих «адмиралов» рвало, освобождало от воды. Спустя немного, мы смогли вылезти на траву. Никогда солнышко не светило и не грело так ласково. От слабости даже разговаривать было невмоготу.

А и здорово ты сегодня напился, – мрачно пошутил я.

А ты? – обиделся Юрка.

Помолчали.

Да-а-а… Вот это, брат, морской бой. Такого и при Синопе не бывало, чтобы все моряки без кораблей остались. Видишь, унесла река и твой «линкор», и мой «крейсер».

Я-то переплыву, а вот как ты до моста пешком пойдешь? Подумал?

Юрка заревел в голос.

Ладно, не хныкай, я пошутил. Разве тебя одного брошу? Давай поедим ягод, да пора домой идти.

Земляники здесь росло много, и настроение у меня поправилось, но Смут был хмур.

Как я без трусов заявлюсь? Надо же было тебе их сдернуть!

Говори спасибо, что не ушел на дно вместе с трусами. Нашел заботу.

Да ведь по мосту… а потом через всю деревню нагишом...

Смотри, какой стеснительный.

Но надо было что-то придумать: ходить по улицам голяком даже и тогда не было принято.

Знаешь что… Ты когда-нибудь видел одежды дикарей?

Юрка отрицательно покачал головой. Ни самих дикарей, ни их одежд видеть ему не приходилось.

Эх ты! Не горюй, дикарский наряд мы мигом соорудим.

Из осоки мы свили крепкий жгут, обвязали вокруг Юркиного живота, навешали на него той же осоки и камыша. Такие же жгуты обвязали в предплечьях и под коленками.

Ну-у-у, вот это наряд!

И тебе.

Что и мне?

Тебе тоже надо такой.

Мне-то зачем? У меня и трусы есть.

Давай сделаем, а то мне одному стыдно.

Ладно, сделаем и мне.

Скоро берег огласился воинственным кличем двух туземцев. Однако нужно было спешить домой. Оставалось смотать и спрятать удочки. Я собирался приплыть за ними потом на Клюшкином бате.

Моя за что-то зацепилась.

Ну-ка… Дубина! На нее кто-то попался. Не дергай резко – сорвется!

Пока мы воевали и тонули, рыбина, видимо, долго билась и теперь спокойно тащилась на крючке. Но у берега она вдруг рванула, черемуховое удилище согнулось в дугу. Мы вцепились в него изо всех наших силенок и стали изматывать добычу, то давая ей немного уйти, то подтягивая к самому берегу. Удалось все-таки выволочь эту громадину и оглушить тем же удилищем.

Какая здоровенная! Я таких и не видел. Это кому?

Удочка твоя. Значит, и щука твоя, – великодушно решил я.

Хотелось надеяться, что появление такого великолепного улова скрасит потерю трусов в глазах Юркиных родителей. Ведь, как ни крути, опять один я оставался виноватым во всем. Смут ошалел от счастья.

Как мы ее понесем?

Твой улов – ты и неси.

Она же тяжелющая.

Смут попробовал поднять добычу, но щука вдруг забилась и чуть не сползла в воду.

Разиня! Что отскочил: не съест она тебя. Заткни ей в пасть палку, а в жабры продень лозину. Тогда никуда не денется.

Так и сделали. Через жабры протащили гибкий прут, согнули в петлю и нацепили на толстую палку, которую и водрузили на плечи.

Постой. Попьем на дорожку.

Мало ты сегодня нахлебался! Пей, а я на всю жизнь напился.

Мы потащились с нашей ношей домой и не раз подумывали, не кинуть ли ее посреди дороги. Путь до моста был не близок. Солнце, хоть и склонялось к закату, все еще припекало. Юрка ударился в слезы, когда мне вспомнилась песенка:

Один доход пошел в поход

И потерял штаны.

А без штанов какой поход? –

Кусают комары.

Все-таки мы донесли щуку и прошествовали с нею через всю деревню на зависть встречавшемуся народу. Хвост ее волочился по земле. Но всего больше мальчишки восхищались нашими нарядами. Дикарский наряд немедленно вошел в моду, а от воинственных воплей туземцев у взрослых звенело в ушах.

Ах вы ж, мои рыбаки! – встретила нас Евгения Александровна.– Где вы такую красавицу выловили? И кто? Неужели сами?

Сами, – загордился Юрка. – Она нас чуть в воду не стащила.

Придется сегодня пирог печь и соседей звать. Скажи маме, пусть приходит вечером, – обратилась она ко мне.

Передам. Евгения Александровна, а Юрка трусы… потерял.

Как так – потерял?

Он не виноват совсем. Мы ныряли, они в воде с него сами слетели. Искали, искали, никак найти не могли. Вы не ругайте его.

Что уж теперь ругать. Сама виновата: надо было потуже резинку перетянуть.

На том и дело кончилось.

Затеяли мы собирать гербарий, только толку из этого получилось мало. Было собрано и засушено пропасть всяких цветов и трав, а кое-что выбрали из прошлогоднего сена. Растения терпеливо прикреплялись к листам старых газет (с бумагой тогда было трудно), а под растениями проставлялись жирные чернильные надписи. Хотелось слышать голос одобрения нашим действиям, и мы показали гербарий моей маме. Она похвалила юных натуралистов за усердие и принялась рассматривать коллекции. Сначала заулыбалась, и мы заулыбались тоже, потом нахмурилась. Стало ясно, что опять что-то получилось не так. Наконец, она просто зашлась от хохота. Мы недоумевали, а мама покатывалась со смеху и не могла заговорить.

С чего тебе так весело? – поинтересовался я.

Да уж с вами поскучаешь.

Мы сызнова стали пережидать припадок смеха.

Где вы слышали эти названия?

Как где? В деревне все так называют эти цветы.

Нельзя, ребятки, так говорить. Нехорошие эти слова и названия нехорошие.

Но ведь все так говорят.

Может быть, говорят и все, но вы ни говорить, ни писать этих слов больше не смейте.

Как же теперь быть с гербариями?

Кое-что придется переделать. Правильные названия я вам подскажу.

Переделывать гербарии мы не захотели и отдали их на съедение козе тетки Марьи. Она сжевала их вместе с бумагой и нехорошими названиями. Оставалось заняться сбором коллекции насекомых. Вокруг летали тысячу мух всяких видов: обыкновенные домашние, синие мясные, зеленые и желтые навозные. Мы начали с них, потом перешли на бабочек, разноцветными лоскутами порхавших в летней теплоте. Бабочки неизменно заводили нас в заросли крапивы.

Хуже всего было с гусеницами и улитками, которые никак не хотели сохнуть и расползались, а когда все-таки погибали в банках, то прокисали и начинали вонять. Жарким днем мы расстилали на дворе газеты и насыпали на них нашу коллекцию для просушки на солнышке. За разговором не заметили, как зоркие куры подобрались к нашим сокровищам, и от коллекции остались одни раковины улиток. Надо было все начинать сначала.

Послушай, а черви – насекомые?

Этого я не знал, но червей решили оставить в покое: больно много возни с их просушкой. Коллекция набралась довольно богатая. Не хватало банок и коробок для ее содержания. Чего тут только не было! Всего больше кузнечиков всех цветов и размеров да мух, излишек которых было решено израсходовать на рыбной ловле. Удалось поймать даже несколько шмелей и шершней. Но гордостью коллекции были огромные красавцы жуки-рогачи, свирепые и кусучие. Их добывали с особой осторожностью. Оставалось все это разделить поровну и привести в порядок, но тут обнаружилось, что в коллекции нет ни пчел, ни ос. Охота за этими насекомыми не предвещала ничего хорошего, но Юрка рассудил, что как же без пчел? – и мы с Шариком согласились со Смутом. Шарик вообще со всем соглашался, если дело не касалось воды: реки он все еще боялся.

Я придумал неплохой способ ловить пчел. Для этого мы набрали целую сумку стеклянных банок с крышками и отправились через улицу за огороды. Там за плетнями в глубоких ложбинах собиралась талая снеговая вода. Она пахла подснежниками. Эти небольшие озера никогда не пересыхали до новой воды в самые засушливые годы. Обычно в них тяжелыми пластами мокли связки поскони – конопли, собранной еще с осени. Тут же кудрявились заросли ивняка, а дальше начинались луга с редкими перелесками. В низинах жарким пламенем полыхали «огоньки» вперемешку с желтенькими «барашками», холодно синели «кукушкины слезки», зацветали первые незабудки. Мы высасывали сладкий нектар из отцветающих «медунок». К слову сказать, в деревне они тоже получили такое название, которое теперь и написать неудобно. Здесь и началась охота за ядовитыми насекомыми. Дело пошло прекрасно и пока казалось безопасным. Мы выжидали, пока пчела сядет на цветок, быстро накрывали ее банкой, а снизу подсовывали крышку. Все получалось очень просто.

Ловко придумано! Можно всех переловить, и ни одна не укусит.

Куда нам много, хватит и этих. Осталось поймать несколько ос. Накрывай вон тех двух. Видишь, вместе уселись.

Их там что-то не две, а много попалось. Задвигай поскорей крышку.

Юрка поднял банку. Под нею в земле мы увидели дырочку. Из не потоком хлынули земляные осы. Первому досталось Шарику. Любопытным черным носом он сунулся к самому гнезду, в который вонзилось сразу несколько жал. Пес закричал от боли и вызверился на обидчиков, защелкал зубами, но тут его укусили за язык, и он, не раздумывая дальше, помчался домой, поджав хвост и оглашая окрестности дикими воплями.

Теперь осы принялись за нас. Мы заорали благим матом, но не напугали преследователей. Юрка выронил банку с живыми экспонатами, и они, очутившись на свободе, накинулись на коллекционеров.

Юрка, бежим к воде!

Никогда я не заныривал так надолго, как в тот раз. Когда вынырнул, получил пребольный щелчок в нос и уже под водой добрался до конопли, забился под пласты. Здесь было безопасно. Юрка все еще метался у гнезда, отмахиваясь руками и ногами. На него пикировали разъяренные осы.

Да прыгай же сюда! – высунулся я из конопли и опять был наказан за неосторожность.

Под конопляным укрытием мы проторчали в воде до сумерек, пока злобные осы не перестали кружиться над нашим убежищем. Домой Смут самостоятельно дойти не мог: заплыли оба глаза. Я тоже глядел на белый свет только одним и выглядел немногим лучше. Шея, руки и нос потеряли привычные формы. Дома Смута узнали по новым трусам. Мать долго вглядывалась в нас, потом всплеснула руками.

Юра? Кто это тебя так? Где вас опять носило?

Коллекцию насекомых собирали, – едва прошлепал распухшими губами юный натуралист.

А Шарик, как потом мне рассказала мама, примчался откуда-то с ревом и кинулся к себе под крыльцо, но с первого раза не попал и сильно шибанулся об угол дома. Должно быть, бедняга бежал с закрытыми глазами. Ночью он несколько раз подходил к моей постели, будил меня стоном и повизгиваниями, тер лапами больной нос. Из глаз пса текли слезы, а собачий взгляд будто говорил: «Ну вас, дураков – ладно, а меня-то за что?»

Коллекция насекомых дорого досталась всем троим, но Юрке было совсем худо. Он чуть не умер от укусов, а когда выздоровел и пришел к нам, Мы высыпали содержимое банок и коробок курам. Злополучная коллекция была быстро съедена. Петух трижды благодарственно прокукарекал. Шарик что-то проворчал горлопану, а Юрка Смут вздохнул.

И почему это нам все время так не везет?..

 

ПОГОЖИМ УТРОМ

Всю неделю шли непрестанные дожди, и конца им не было. Прямо под ливнями мы бегали по желтым пузырчатым морям, делали маленькие плоты и катали на них котят. Взрослые кошки не желали мокнуть на открытых палубах наших кораблей и прыгали прямо за борт, где вплавь, где скоком добираясь до берегов. Уже в безопасном расстоянии они злобно оглядывались, шипели и траурно несли домой глянцево-мокрые хвосты. Пускаться в новые плавания они смертельно боялись и скрывались от преследования в темноте чердаков.

Шарик дождей не любил. В ненастье на него наваливалась сонная одурь, и он без конца спал под крыльцом. Спал до тяжелого храпа и на наши призывы едва открывал мутные глаза. Побывав под дождем, его шуба резко воняла псиной, что было противно даже ему самому.

Мы уходили от ливневой духоты в сухое тепло дома, забирались на кровать и закутывали белые, раскисшие от воды ноги в ватное одеяло. Хрустя краюхами душистого каравая, бережно перелистывали тонкий пергамент увесистого альбома. В нем хранились репродукции картин Третьяковской галереи. И Боже мой! Где мы оказывались! Туманные дали Петербурга, солнечные каналы Венеции, прохлада росистых лесных чащ… И прекраснейшие портреты кисти Крамского и Кипренского. Альбом закрывался, а перед глазами все стояли видения и лица, которые вместе с нами уходили в сны.

В одно утро я проснулся ни свет ни заря. В окнах синел рассвет, небо покрылось краснотой. Дожди ушли, заря улыбалась хорошим днем. По улице чавкало грязью стадо, радостно мычали телята, стрелял кнут. Завтракая на ходу куском хлеба, я спешно запасся червями, перекинул через плечо удочку.

Шарик, ты со мной?

Пес вывернулся не из-под крыльца, а откуда-то из бурьяна. В зубах он держал огромную коневью кость, щедро покрытую мясом.

О, да ты тоже с завтраком.

Мы пошли к реке, но кость была так велика, что глаза Шарика от напряжения налились кровью. Нести дальше сил нет, бросить невозможно. Подозрительно оглядываясь на кур, он стал зарывать кость возле стены коровника. Точь-в-точь свинья, только вместо рыла с пятаком – черный кожаный собачий нос. Зрелище презабавное: уж больно серьезно елозил он носом по мокрой земле. Но дожидаться своего спутника я не стал.

Пока ты этот мосол упрячешь, курган получится.

Было у меня одно постоянное место, где водились пескари. Женщины сюда ходили за водой, стучали вальками по мокрому белью; пескарей ничто не тревожило, и они юркими стаями толклись возле самых мостков из двух досок. Мостки в обычное время высоко поднимались над водой, но после дождей уровень воды в реке поднялся, и она шла теперь чуть не вровень с досками. Я утвердился на шатком сооружении. Пескари, кажется, только того и ждали; снизка из прутьев заполнялась живой рыбьей гроздью. В самый разгар рыбалки ко мне присоединился старик Христофорыч – благообразный дед с бородой такой длины, что из-за нее не было видно пряжки поясного ремня. Старик отличался важной задумчивостью. Все в нем было степенно: и походка, и одежда, и речь. На ругательства и грубость Христофорыч не способен: он первый на деревне богомолец и суеты мирской терпеть не может.

Встреча со мной его не обрадовала. Старик, видно, не расположен рыбачить в компании. Но мой успех был налицо, и дед соблазнился встать рядом на мостки. Неодобрительно глянул на заворчавшего Шарика, повозился с удочкой, поплевал на червяка т стал так же часто дергать рыбу. Потом у него резко перестало клевать. Дед заерзал, стал менять поплавком глубину, закидывать в разные места. Все было не так. Старик передвинулся на самый конец мостков, где вода лизала подошвы его добротных сапог. Наконец-то достижение: один за одним стали попадаться колючие и сопливые ерши. Я тоже не отставал.

Здрас-с-сте!

Мы не заметили, как к речке пришла соседская Юлька. Большая вода затопила ближние подходы к реке, и она притащилась сюда. Юлька была бойкой и смешливой девчонкой с косичками и с кудряшками на лбу, которые – я-то знал! – она по вечерам накручивала на горячее стекло семилинейной керосиновой лампы. Юлька положила коромысло на траву, дружески щелкнула по носу Шарика (сосед все же), долго и бездумно смотрела на наш промысел. Еще поиграла с собакой, вздохнула, зевнула и вспомнила о ведрах. Пришлось посторониться и пропустить ее на мостки. Когда после первого она пришла со вторым ведром, у деда поплавок делал на воде выкрутасы и едва заметно подрагивал. Несомненно, к наживке подбиралась какая-то крупная рыба. Старик вытянулся навстречу удочке, встав на одну доску мостков. В это-то время на другой доске Юлька нагнулась с ведром и слегка подтолкнула Христофорыча задом. Этого оказалось достаточно, и азартный дед шагнул прямо в реку.

Я оглянулся на громкий всплеск и замер от восхищения. ,Это была картина! Рыбак вошел в воду «солдатиком» и теперь стоял в реке по шею. Шляпа покинула его седую голову и устремилась на быстрину; белая борода вокруг головы расплылась серебряным нимбом и, намокая, медленно тонула; руки богомольца ( в одной – удилище, в другой – банка с наживкой) молитвенно воздеты к небу. Вода внезапно и неприятно освежила деда, и он пока молчал, изумленно вращая глазами.

Всеобщее оцепенение нарушил Шарик. Он ехидно залаял на повергнутое великолепие Христофорыча. К его лаю прибавились чудовищные проклятия и самые суетные ругательства в адрес Юльки. Виновница потопления запоздало взвизгнула, подхватила ведра на коромысло и засеменила по тропинке к огородам. Худенькие девчоночьи плечи часто сотрясались не то от страха, не то от смеха. Дед нарушил форму изваяния и стал подниматься на берег. На всякий случай я отошел на приличное расстояние и постарался сохранить серьезный вид: в своем несчастии Христофорыч, чего доброго, мог обрушиться и на невиновного. Общество старика разделял лишь Шарик, который не переставал злорадно лаять. Христофорыч с остервенением замахнулся на досаждавшего пса мокрым удилищем, и уж теперь Шарик не мог покинуть старика во все время, пока тот выливал из сапог воду, выжимал свившуюся в веревочку бороду, сматывал снасти и собирал улов. Пес проводил его до самых огородов и вернулся ко мне с видом самодовольным. Мы с ним тоже побрели домой. Рыбалка была испорчена, но унывать не стоило: уж больно радостный наступал день.

Декабрь 1989 года, г. Электроугли.

 

НА ОХОТЕ

Наш дом был полон чудес, и это привлекало к нему деревенский народ. Таинственный черный ящик патефона пел и издевательски хохотал голосом Шаляпина-Мефистофеля. От него же мы впервые услышали картавую скороговорку Ленина, сдобренные сильным акцентом обращения Сталина, записи Корнея Чуковского. Не только детей, но прокуренных самосадом, промороженных полевыми сибирскими ветрами, воспитанных на матерщине колхозников одинаково завораживал шотландской и ирландской застольными певец Михайлов. А Гмыря выгонял слезу задушевными украинскими песнями. Патефон жил среди нас, как одушевленное существо, но тайна его голоса и молчания оставалась непостижимой. Даже запах из его утробы был неповторим и загадочен.

Проекционный фонарь так же притягивал к себе волшебным лучом. В его темные недра вставлялась десятилинейная лампа со стеклом. Керосина не всегда хватало и на простую коптилку, поэтом мальчишки темными вечерами сливали его из тракторов, дорожили каждой драгоценной каплей. Руководили этой тайной операцией два брата – Генка и Федька Карадины. Отец их был трактористом. Даже в кромешной темноте сыновья его, обжигая руки о студеное железо, открывали нужные краники и сцеживали горючее в бутылку. За это они получали право подавать для зарядки в проектор цветные стекла диапозитивов. На побелке теплого бока русской печки сменялись причудливые картины, где Маленький Мук ел плоды волшебных смоковниц, выбирал в сокровищнице драгоценности, совершал путешествия в туфлях-скороходах. Из сибирской зимы, из воя вьюги и волков мы вместе с Маленьким Муком пускались через желтые пески пустынь в оазисы с сочной зеленью. Ослепительной голубизной арыков и водоемов. Фонарь был волшебным. Одинаково сказочно и необыкновенно он показывал нам и фильмы о Москве. За многими тысячами километров Москва тоже казалась тридесятым царством.

Потом в нашем доме поселился крохотный детекторный радиоприемник. Он был чудесен уже потому, что не требовал электричества и батарей. Для глухой деревни – находка! Наушники были только одни. К ним подходили по очереди. Конечно же, желающих было немало.

Нечего удивляться, что друзей – и взрослых, и малых – в деревне у нашей семьи было предостаточно. Мои братья и сам я считались чуть ли не городскими, хотя мы впервые увидели большой город Красноярск, когда мне исполнилось тринадцать лет. Впрочем, деревенские мальчишки тоже удивляли и восхищали нас способностями вытворять такое, о чем мы раньше и не помышляли.

Однажды Генка и Федька Карадины объявили, что могут дома, в теплой комнате, приморозить к полу чугунок в несколько минут. Происходило это в жарко натопленной избе, и в волшебное могущество братьев не верилось. Они начали действовать. Федька принес со двора на деревянной лопате снегу, а Генка установил чугунок на желтую, недавно крашеную половицу и стал перемешивать в нем снег с солью. В то время, как посудина оказалась намертво примороженной к полу, в сенях послышался стук. Глаза братьев округлились: мать! Уж она-то им такого безрассудного расхода соли не простит. Генка и Федька вдвоем схватились за чугунок и стали его отдирать. Это им удалось, но вместе с чугунком отлетел круглый, как раз по донышку, ошметок краски. На желтизне пола осталась белая свежая проплешина. Мать вошла, когда братья еще держали злополучный чугунок в руках. Что было дальше, лучше не рассказывать.

Никогда не забыть один случай. Тот же Федька Карадин пригласил меня на охоту. Это ли не событие! На охоту! На козлов! За свои одиннадцать лет подобного приглашения я еще не получал. Накануне подготовили патронташ, вычистили ружье. В каждый патрон двенадцатого колибра насыпали полуторную мерку дымного пороха, забили бумажным пыжом, вложили жакан – шарик от подшипника, и снова завершили пыжом. Дробовых зарядов не брали : мелкая дичь нас не интересовала. Ружье времен покорения Сибири Ермаком получил Федька в подарок от отца. Испортить ружье шариками от подшипника можно было не бояться, потому что оно было латано-перелатано, а приклад выщерблен, как будто им били по шлемам несметной орды. Наш поход держали втайне: собаки могли лишь навредить охоте, а потому от Шарика и от огромного Федькиного черного Пострела ушли незаметно. После полудня отправились в рощу Снег почти везде сошел и лишь в ложбинах лежал тяжелыми пластами. В зарослях верб уже хлопотали птицы, в холодной синеве неба курлыкали журавли. Мы задирали головы, отыскивая прибывший из далеких стран косяк. Пригревало солнце. Хорошо было брести по старой прошлогодней траве, пускать пал, наблюдать, как живо бреет огонь отжившие стебли.

В роще по-весеннему гудели вершины сосен. Разноголосо пели ручьи. Угольно-черный тетерев взлетел с треском из-под самых наших ног. Заяц метнулся и мгновенно пропал в чаще тальника. Мы вышли на старую вырубку, где из бывших сугробов вытаяли клоки вывезенных по санному пути копен сена. Сюда-то приходили лакомиться оставшимся душистым сеном козлы – сторожкие, быстрые звери.

До сумерек надо было соорудить скрадок – род шалаша, который замаскировали ветками молодых елок. Я беспрекословно выполнял все распоряжения Федьки, целиком доверяясь его многолетней практике. Он был деловит, озабочен и серьезен. Слюнил палец и выставлял его вверх торчком. Так, по его словам, определяют подветренную сторону, там и следует делать засаду.

До того, как залечь в скрадок на ночь, отошли от вырубки подальше, развели костер и стали печь припасенную картошку. Прямо из костра, обугленную и сырую, ели ее с черным хлебушком. Нет ничего лучше такого ужина в весеннем лесу!

В скрадке зарылись в сено, только глаза и носы оставались на поверхности, да дуло ружья торчало из ветвей черным прямым сучком. Ночь упала темная. Не то что козла, а собственной вытянутой руки не различишь в такой темнотище. Но Федька держал палец на курке, готовый выстрелом по звуку встретить зверя. Так мы и уснули и, наверно, благополучно проспали бы до завтрашнего дня, но оглушительный грохот выстрела подбросил нас, и два охотника, обезумев спросонья от ужаса, потеряв в темноте друг друга, заметались в тесноте шалаша. Наконец мы столкнулись лбами и от этого немного опомнились.

Кто это стрелял?

Кто ж кроме меня?.. Видно, я во сне курок надавил. Теперь насмарку вся охота.

Ничего, – обнадежил я, – до рассвета далеко. Все равно по темноте домой не отправишься. Может, еще придут.

Вряд ли, – усомнился Федька, вгоняя в ствол новый патрон. – После такого грохота какой дурень сюда явится?

Но делать было нечего, оставалось ждать. Сон пропал. Мы едва слышным шепотом рассказывали друг другу небылицы. Взошла луна, вырубка осветилась. Теперь было бы в самый раз охотиться. Вся поляна видна, как днем, но никто не приходил. Потом свет луны поблек, небо над соснами напротив нас стало заметно зеленеть. С наступлением рассвета опять наваливалась дремота, как вдруг Федькин локоть бесцеремонно взбодрил меня. Глаза всмотрелись в предрассветную муть. В едва заметном молоке тумана шевелились силуэты долгожданных гостей. Дуло ружья следовало за движениями зверей.

Чак… Осечка! Какая досада! Звери насторожились, как по команде, повернули головы в сторону скрадка. Федька осторожно взвел курок и тут же чакнул еще раз. Опять осечка! Дичь больше не ждала. Неторопливыми скачками козлы направились в лес. Тут уж Федька не выдержал, взметнулся во весь рост и еще раз бесполезно чакнул вслед белым задам животных. Невозможно передать бешенство моего друга. Позеленев от отчаяния, швырнул проклятое ружье в сено и длинно по-мужицки выматерился. Потом сел и с досады скрутил неимоверных размеров цыгарку из повзаимствованного у отца самосада. Из чувства сострадания горю товарища я тоже несколько раз затянулся вонючим дымом, и меня немедленно вырвало. Федька докурил цыгарку до конца и последовал моему примеру.

Домой шли невыспавшиеся и подавленные. Мутило от голода и самосадной горечи. Прекрасное и свежее поднималось солнце, птицы приветствовали тысячами голосов, но нам было грустно и плохо.

Плелись мимо разлива плотины. Я тащил опостылевшее ружье. Возле самого берега, даже не позаботившись скрыться в заросли камышей, возилась гагара.

Вот же наглая! – прошипел Федька и сорвал с моего плеча ружье, в котором так и оставался тот злополучный патрон. Дуло вскинулось навстречу гагаре. Навскидку, почти не целясь, бах! Гагару жаканом – вдребезги. На сей раз осечки не было, и шарик от подшипника развалил неосторожную птицу. Это было уже слишком; охотник сел на прибрежную кочку и совсем по-детски заплакал навзрыд. Наверно потом долго стыдился этих слез, и приглашений на охоту я больше не получал.

Декабрь 1989 года, г. Электроугли.

 

ПРОЩАЙ, ДЕРЕВНЯ! ПРОЩАЙ, ДЕТСТВО!

После того, как мы уехали из деревни, где прошли три самых светлых года моего детства, я был в Третьяково только дважды. С Генкой Пиндраком виделся оба раза. Тогда мы только-только вступали в пору отрочества и дали страшную клятву в вечной дружбе. Твердо решили стать моряками и выдумали свой особый символ – двухмачтовый парусник с инициалами с кормы и с носа: СВП и ТГН. Этот знак красовался на многих наших вещах и сумках, иногда появлялся на крашеных бортах грузовиков к великому неудовольствию водителей. Но украшать этим символом заборы и стены домов считалось оскорблением мечты. Какое-то время мы даже писали друг другу письма, но скоро переписка заглохла.

Уж не помню причин, но со Смутом встреч нее получалось. Мы увиделись с ним спустя десять лет в районном доме культуры перед концертом. Его давали по случаю закончившейся учительской конференции. В то время я уже щеголял блестящими пуговицами и петлицами форменной одежды горнопромышленного училища и прибыл домой из города на каникулы. В вестибюле я остановил Евгению Александровну, совершенно белую от седины.

Какой же ты стал симпатичный! Юра, подойди сюда, поздоровайся с нашим соседом.

К нам подошел рослый юнец в новом мешковатом костюме. Признать в нем Юрку, того Юрку Смута, тщедушного и сопливого пацана, было невозможно. А он меня и вовсе забыл.

Юра, да вглядись же. Неужели ты не помнишь своего первого, самого лучшего друга? – взывала к памяти сына Евгения Александровна..

Смут смущенно топтался и ничего не мог вспомнить. Радостно и приветливо он заулыбался только тогда, когда речь зашла о коллекции насекомых: такое не забудешь и через тысячу лет.

С тех пор промелькнул тридцать один год. Прошлой зимой удалось вырваться в места моего детства на несколько дней. Старый школьный товарищ повез меня на «Москвиче» в аэропорт, и тут выяснилось, что самолеты взлетают теперь в нескольких километрах от милой деревни, в которой происходили события, описанные здесь. «Кукурузник» на Кемерово что-то задерживался; я упросил моего друга доехать до деревни. Еще издали, от самого аэропорта, завиднелась знакомая купа берез деревенского кладбища на пригорке. Навстречу машине выбегали незнакомые дома. Улицы перестроены, проложены новые дороги, по которым мощные «кировцы» тянут возы с сеном. Переменилось решительно все, лишь одна наша улица осталась нетронутой. Остановились возле одного дома… Он нисколько не изменился, этот добрый старый дом из почерневших от времени бревен. Захотелось подняться на крыльцо, но в небе застрекотал самолет, заход на посадку, а «Москвич» требовательно засигналил. Так и остался в памяти солнечный морозный день, родная улица в тумане от набежавших слез.

Позже я узнал, что Генка Пиндрак после армии вернулся в деревню и работает трактористом, а Юрка Смут попал в Якутию и добывает алмазы. Может быть, когда-нибудь встретимся.

Много лет носит меня по морям-океанам нашего тесного земного шара. Меняются корабли и люди, проходят перед глазами города северных и тропических стран, судьбы замечательных и заурядных людей. Обрастаю новыми друзьями и теряю старых Они уходят туда, откуда никто не возвращается. Но огромным богатством дана человеку память. В ней друзья остаются навсегда. Из нее не стираются картины дорогого детства. Я слышу скрип усталых от качки мачт – чудится песня коростеля на болоте; от обрушившейся волны журчит в шпигатах вода – в моих ушах это трель жаворонка над ржаным полем; грохочет ли холодными валами океан – разве это не шум кедров в зимней пурге? Только запах «кукушкиных слезок» нельзя ни передать, ни сравнить с чем-либо: он неповторим, как запах Родины.

 

Июль 1982 года.

Атлантика, Западная Сахара, борт МВ-0546 «ГРОМ».

 

 

ПОЕЗДКА НА СОГЛАСЬЕ

В марте 1953-го года умер Сталин, и наша деревенская ссылка длиною в три года завершилась. Уже летом разрешили возвратиться на прежнее место жительства. Переезду в большое районное село больше всех радовалась мама. Там было радио, электричество, а главное – там жили бабушка, дед и мамин брат, дядя Сережа. Нам же, детворе, не терпелось прокатиться на узлах и фанерных чемоданах в кузове полуторки.

Переселенцев провожали всей деревней. За три года к нам привыкли. Мы тоже полюбили грубоватых, но сердечных колхозников. Друзья-мальчишки с завистью поглядывали на наши сборы, помогали носить к машине табуретки и горшки с цветами. С Генкой Пиндраком мы обменивались последними клятвами в вечной дружбе. Смут с заплаканными глазами застенчиво топтался поодаль. Шарик уже сидел в кузове под сенью большого аспарагуса и дополнял общую суматоху радостным лаем. Из картонного, крепко обвязанного ящика ему вторило истошное мяуканье кота Кузьмы и кошки Маруськи. Кудахтали плененные в корзинах куры, отчаянно ругался петух.

Ну, кажется, все. Машина заворчала, пипикнула. Мальчишки брызнули в стороны, вслед нам замахали руки и разноцветные бабьи платки. Заклубилась пыль, машина уносила нас по жаркому золоту хлебных полей из родного Третьяково в другую жизнь, к новым друзьям, к новому этапу жизни. Во время этого краткого переезда на тряском грузовике я не заметно для себя уехал из милого детства в отрочество.

В Тисуле мы как-то сразу обросли друзьями. Ине только мы с братом. Шарик тоже привел в наш двор нового приятеля – большого, добродушного черно-белого пса, чрезвычайно лохматого. Его звали Звонок. Пес, в отличие от Шарика, был до глупости бесхитростен. Перед другими собаками Звонок имел замечательное преимущество: когда ему командовали «Звонок!» и показывали пальцем, куда надо бежать, Он напускал на себя свирепый вид, вздыбливал на загривке шерсть, с гулким лаем летел в указанную сторону на защиту повелителя, смело накидывался на приблудную корову или козу, распугивал кур, гнался за кошкой и избегал только гусей. От них, видимо, ему когда-то крепко досталось. Со Звонком было весело играть в прятки. Пока он, увлекая и Шарика, бегал за какой-нибудь свиньей, Мы упрятывались в самые потаенные места двора и огорода. Собаки с победой возвращались к месту старта, чтобы доложить о сделанном и получить заслуженную похвалу, вставали озадаченные. До Звонка не доходило, что с ним играют, зато Шарик быстро соображал, что к чему и, заинтересованно повизгивая, увлекал приятеля на поиски. Они всегда находили нас. Звонок осторожно тянул за штаны затаившегося прятальщика. Но однажды я влез на тополь и затаился за его листвой. Собаки долго искали и возвратились под этот же тополь ни с чем. Я достал из кармана печеную картофелину, кинул наугад и попал в широкую спину Звонка. Шарик удивленно оглянулся на стук, а тот и ухом не повел, спокойно обнюхал гостинец и съел половину, поделившись с товарищем. Так уж у них было заведено. Вторая картофелина угодила Шарику в перехвостицу. Тот метнулся, обиженно взлаял в никуда. Я наверху всхохотнул. Собаки обрадовались обнаружению, залились так, что из сеней выбежала мама: не напали ли они на кого?

Между прочим, однажды мои четвероногие друзья не на шутку обиделись. Оскорбился даже Звонок, который потом долго и тяжело вздыхал. Шарику, впрочем, подобное испытание выпало вторично, но на сей раз совершенно незаслуженно. Бедный пес потом полдня видеть не мог обидчиков.

Поближе к осени я выкопал рядом с домом небольшую, но глубокую яму под погреб. Бился над ней дня три, но все же докончил, наверно потому, что заниматься этим меня никто не заставлял. Сидя на лавочке под тополем, отдыхал от трудов праведных, размышлял, как буду устраивать погреб. Подошел Юрка Лукин – друг старшего брата, Вадима. Он любил возиться со мной, а всего больше – с собаками. Брал толстую, изгрызанную собачьими зубами палку, расставлял приятелей друг против друга и объявлял начало состязаний. Ухватившись за концы палки, псы наливали глаза кровью и тянули каждый на себя. Шарику это занятие быстро надоедало: более массивный противник легко утягивал его, сколько бы он НИИ буксовал и ни скреб когтями землю. А быть побежденным Шарику не нравилось. То ли дело бегать за той же самой палкой – кто вперед? – когда ее зашвырнут далеко-далеко! Звонок, хоть и большой, да пока надумает, куда бежать, Шарик уж там. Хватает палку и, как футболист в игре, обводит соперника, не дает выхватить победу из зубов. Заниматься этим все трое могут часами. Вот Юрка размахивается палкой и мгновенно прячет ее за спиной. Шарик не глуп, он ждет и не суетится, но Звонок с дурацким видом мечется по сторонам, недоумевает.

Эх ты, Звоша, – покатывается Юрка.

Что ни говори, собаки понимают нашу речь, поэтому мы с Юркой уговариваемся на подвох молча. Он уводит неразлучную пару куда-то подальше, отвлекает, а я наскоро укрываю яму погреба ветвями, прутьями, засыпаю старой соломой. Ловушка готова.

Веселая, разгоряченная возней компания возвращается. Мы усаживаемся на скамейку, заранее трясемся от смеха. Эти двое непонимающе улыбаются, молотят хвостами. Снова внимание приятелей заострено на поднятой палке. Старт! Как всегда, движение к цели начинает Шарик и первым же его заканчивает, молча влетая во тьму преисподней. Звонок мчится следом, не успевает остановиться перед зияющим проломом и тяжелой фугасной бомбой следует за ведущим. Бомба, как видно, идет с прямым попаданием и угождает точно в цель: из ямы визг, ее обитатели от избытка впечатлений, по-видимому, всерьез кусают друг друга. Возня идет большая, потому что остатки обманного настила ловушки вдруг рухнули вниз и этим утихомирили участников соревнований. Там, внизу, кажется, поняли, в чем дело и удрученно ждут, пока обидчики прохохочутся. Я опускаюсь в яму и извлекаю из ее прохлады приятелей. Шарик, потрясенный злой шуткой, забирается в стайку, а Звонок, уткнув морду в Юркины колени, просит сострадания. Коварный руководитель рыдает от затаенного смеха, обильно смачивает густую шерсть слезами.

Э-э-эх, Звоша…

Каждый год в летний отпуск приезжал с Урала дядя Гриша – мамин брат. Его жена, тетя Аня, была замечательно красива. В бабушкином доме поселялось постоянное веселье. Смех и песни не умолкали. Дядя Сережа брал гармонь, мама – гитару, а дядя Гриша – мандолину. Лучшего оркестра, песен проникновеннее я никогда потом не слышал. Вечерами не затихал патефон. Меня удостаивали крутить заводную ручку и менять иглы. Обухова, Шаляпин, Лемешев, Козловский, а вместе с ними Русланова, Козин, Лещенко, Вертинский, Утесов… Тогда большая еще семья Кравченко съезжалась полностью. Не было лишь дяди Андрея, безвестно взятого войной, да вскоре после нашего возвращения из Третьяково умер дедушка Василий Иванович. Приезжали дальневосточники: тетя Вера с недавно обретенным мужем дядей Лешей. В прохладном сумраке сеней целыми днями гудел примус. Бабушка то и дело раздувала сапогом самовар. Пахло жареной гречкой, борщом из свежей зелени. Дядя Гриша умел готовить вкусное и вкусно съесть. При этом, кухаря, напевал песенки вольного содержания:

Побежала Жучка домой.

Завизжала Жучка: «Ой-ой».

Стала Жучка пикать и плакать:

«Чем я буду сикать и какать?»

И еще позабористее, покруче.

Когда садились за стол, старший кивал младшему и из погреба извлекалась бутыль с двумя красными стручками, женщины деланно негодовали, но компанию охотно поддерживали.

В самую летнюю жару два моих дяди, на удивление соседей, спускали друг друга по веревке в колодец и кололи там лед для мороженного. Дядя Сережа являлся из дыры сруба в холодной бадье промерзший, с красным носом и закоченевшими руками.

У-у-у, яз-з-зви тебя в душу, в сердце, в живот…

В печенку и в селезенку! – добавлял дядя Гриша к традиционному, унаследованному от дедов и прадедов проклятию. – С прибытием вас, дражайший единоутробный мой братец Серя!

Много позже стало понятно, откуда в нас столько много русского, а вместе с тем и украинского. Это дядя Гриша открыл нам, что Кравченко – потомки малороссов-петрашевцев, сосланных когда– то в Сибирь. Может быть, поэтому самым любимым его писателем был Гоголь. «Старосветских помещиков» он, похоже, знал наизусть, сыпал цитатами из «Евгения Онегина» и «Мцыри». Бабушка, никогда не посещавшая школу, нахватом обучившаяся от детей читать и писать, удивляя феноменальной памятью, декламировала нам басни Крылова, «Железную дорогу», «Мороз – Красный нос», зачитывалась Львом Толстым. А мама… Сколько песен русских, сколько чудесных романсов узнал я от нее!

Дядя Гриша, впрочем, донимал нас, младших, многими-многими проделками, которые имели каждая свое название: «копать картошку», «брать под микитки», «Взять за зебры», «толочь соль» и еще много чего. Все это были довольно больные штуки, и мы часто взревывали. Особенно не нравилось, когда часто «показывали Москву». Протестовали, но он и тут не отставал, допекал присказками:

Федул, чего губы надул?

Конфетку просил, язык прикусил.

Не было покоя и взрослым, которые получали тычки походя, натыкались на подножки, шарахались от нападений из темных углов. Старший дядюшка был вездесущ. Временами затевалась грандиозная возня, прорезаемая криками сестер: «Гришка, дубатол проклятый, нет на тебя пропасти!» Или: «На! На тебе по загорбку, соплеед, чтоб тебя холера взяла!» Озорника прозвали «соплеедом» еще с детства. Вот к таким резким выражениям директор крупного номерного завода в чине генерала (об этом мы узнали много позже) вынуждал почтенных инженеров, преподавателей, учителей.

Я любил подолгу сидеть в старой дощатой уборной, готовой при добром ветре упасть навзничь. Несмотря на большие щели между досками, там всегда царил полумрак, располагавший к размышлениям. Когда терялась бдительность и настигали раздумья, о доски уборной с грохотом стукался кирпич. Сиделец вздрагивал и опрометью несся наружу.

Разъяз-з-зви тебя, засранец окаянный, замечтался! – радостно встречал меня бдительный дядюшка.

Как-то я предпринял ответную операцию. Заготовил изрядное количество гранат – выдернутых из земли корневищ подсолнухов, и выследил обидчика. Дав дядюшке утвердиться в уборной и заняться неотложным делом, я метнул первую гранату. Доски строения гулко отозвались, земля с корневища шрапнелью зашуршала по траве. Из кабинета задумчивости донеслись приглушенные ругательства. Они были приятней музыки. Гранаты летели с размеренным интервалом. Я не успел перекидать их все, как был пойман. Разъяренный дядя оказался проворен, догнал и пребольно отодрал за уши.

Зачем же с землей, поганец? Ты запорошил мне все глаза.

Так уж и все? – огрызался я.

Но огрызался напрасно: не только глаза, потому что атакованный разделся и вытряхивал землю отовсюду.

Подобные неприятности не могли убить привязанности к гостевавшим родственникам. Большой компанией мы купались на Утинском озере, рвали хмель и смородину в зарослях Тисулки, уходили за грибами далеко за Березовскую мельницу, которая тогда еще вовсю работала. И все же самым любимым оставалось место, называемое Согласьем. Говорят, прежде там были петровские серебряные рудники, грохотал завод. Теперь осталась лишь часть плотины да массивные чугунные части непонятных машин, которые краснеют ржавчиной в светлых струях Каштака. А место замечательное! Здесь лесостепная равнина Тисуля резко переходит в возвышенности отрогов Ала-Тау, начинается настоящий лес. Скальные выступы, одетые смешанным лесом, торчат над речкой.

Добираться до Согласья далековато; мы отправлялись туда на велосипедах. Тете Ане брали велосипед у Юрки НЮФа, я катил на своем, а дяде Грише доставался «Диамант» – прекрасная немецкая машина дяди Сережи, изящная, легкая на ходу, но имевшая одну неприятную особенность.

Смотри, – предупреждает младший брат старшего, – тормоза на нем ленточные.

Так что же?

Горы там крутые, а эти ленточные не любят длительного торможения. Уж я не раз попадал в истории. Опускаешься потихонечку с горки, и вдруг – велосипед начинает идти.

Как это – идти?

Очень даже неплохо идет совсем без тормозов. Если не успеть вывернуть на обратный путь, надо ложиться набок заранее – расшибешься.

Хорошенькое свойство! А мы сейчас проверим.

Дядя Гриша вскакивает на велосипед, разгоняется, тормозит, катится юзом. Так он мучает «Диамант» с полчаса.

Ерунда, – заключает он. – Все ты, братец, брешешь. Тормоза порядочные.

Мое дело предупредить. Опять же… – начинает снова дядя Сергей.

А едь к свиньям, – дружелюбно обрывает старший младшего.

Всю провизию мы загружаем на багажник моего стального коня и трогаемся. По пути заезжаем в наш домик, на улицу Фрунзе 8, чтобы предупредить о дальнем путешествии маму, и здесь за нами увязываются собаки. Звонок с самого начала испортил дяде настроение. Ведь что удивительно: тетю Аню не трогает, а его исподтишка хватает за ноги. Молча, без лая. Такая уж у него привычка, не любит пес заезжих велосипедистов.

А чтоб тебя язвило, пропастина проклятая! Да убери же ты эту сволочь! – взывает ко мне дядя Гриша, негодуя. – Взяли моду с живого человека штаны спускать!

Вижу, уже не до шуток. Увещеваю Звонка, а тот, по глупости своей, не сообразит, почему его ругают за то, за что раньше поощряли. Кое-как все успокаиваются и настраиваются дружелюбно.

Не гони, – придерживает меня дядя. – Смотри, у этого косматого скоро вместе с языком кишки вытащутся. Видишь, как бедный взмок.

Действительно, Звонку – хоть шубу снимай. В потной шерсти оживляются блохи, несчастному псу их и выкусать некогда. Как только подъезжаем к Цимлянскому, собаки чуть ли не с головой кидаются в пруд и блаженствуют.

Простынут ведь, – беспокоится тетя Аня. – Нельзя таким разгоряченным соваться в холодную воду…

А вот и Согласье начинается. Поля, перемежаемые непроходимыми зарослями боярышника и тальника, заканчиваются. Едва наезженная дорога полого поднимается, петляет между старых кряжистых берез, выбегает на возвышенность. Впереди открывается бревенчатое становище колхозной бригады, жидкая изгородь пустого загона. Нам туда не надо. Мы сворачиваем направо, на старую заброшенную дорогу, круто спускающуюся к речке. С правой стороны ее частым строем обступают толстые вековые сосны, с левой вздымается скальная стена с острыми выступами. Далеко внизу дорога выходит на мост, накатанный из бревен в два обхвата. Когда-то Каштак, видимо, бушевал вешними водами, выхватил из настила два бревна, и теперь мост зиял черным проломом. Конечно, в наше время по нему никто уже не ездит, и огромная лужа перед ним, полная загустевшей от зноя грязи, девственно зелена и нетронута. Каменистая тропа, которая осталась от прежнего накатанного пути, позволяет ехать только гуськом. Я и собаки возглавляем кавалькаду. Тетя Аня по этакой крутизне решила идти пешком и ведет железного коня в поводу. Дядюшка сильно отстал. Мы уже миновали середину спуска, как вдруг вдогон мне стегает пронзительный, протяжный, все нарастающий крик.

Э-э-э-э-э-э!

Испуганно сворачиваю в сторону, едва не налетев на огромную сосну. Тетя Аня вместе с велосипедом тоже отпрыгнула, прижалась к скале и глядит на происходящее с ужасом. Это под дядей Гришей «пошел» его «Диамант» с отказавшими ленточными тормозами. Вовремя свернуть или упасть не оказалось времени, и теперь лихой наездник отдался воле нетерпеливого скакуна. Видели вы когда-нибудь летящий на полной скорости паровоз? Его быстро приходящая а затем замирающая вдали сирена требовательна и ошеломляюща, неудержимый бег неукротим, как шквал. Это явление, подавляющее стремительностью.

Э-э-э-э-э-э! Э-э-э-э-э-э-э-э!

Пока люди – один стремглав несущийся, двое других оцепеневшие в столбняке – пребывали в растерянности, собаки уже опомнились. Звонок забыл о перемирии и намеревался вцепиться в ногу одинокого ездока. Куда ему, медлительному! Шарик больно получает в бок камнем, выстрелившим из-под сверкнувшего никелем колеса.

Все это – во мгновение ока. Стремительный объект уже далеко внизу, у рубежа подернутой зеленью лужи. Своенравный «Диамант» не желает следовать дальше: его переднее колесо зарывается в глубокую колдобину, задняя часть взбрыкивается, как у зауросившей лошади, и сбрасывает незадачливого седока. Инерция полета велика, путь продолжается. В свободном парении дядюшка достигает противоположного края пересохшей лужи и ложится ничком, широко раскинув руки. Л-л-ляп! Все кончено.

Не помню как, бросив велосипед и провизию, слетаю вниз, пересекаю вброд лужу, приближаюсь к распростертой фигуре. Она недвижна. Собаки здесь же. Ждут, что будет. Хвосты застыли в стойке: у Шарика восклицательным, у Звонка – вопросительным знаками.

Дядя Гриша… А, дядя Гриша!

Под тонкой, с подсохшей прозеленью корочкой, мягкая подушка грязи. В

нее почти вровень с поверхностью, как в перину, ушло многострадальное тело. Пытаюсь его вызволить, вожусь около. Вдруг голова приподнимается, из сплошного комка жирной маслянистой гущи исходят необыкновенные звуки. Боже праведный, как все-таки много в нас русского!

Жив, жив дорогой родственник! Тетя Аня еще шарашится на спуске, а мы уже у речки. Уже обозначилось из грязи родное лицо, отборные проклятия стали внятны и громоподобны. Достается и братцу единоутробному, «подсудобившему» этого «козла», и «иносранцам проклятым, немцам поганым» за изобретение ленточных тормозов, и Звонку, вероломство которого в самый жуткий момент жизни особенно коварно. Досталось бы и мне – да что там , досталось: он бы прибил меня – если б я не ушел в недоступные заросли ивняка, где погибал от хохота до самого вечера. Смеялся до колик, до рези, до рвоты. Так мы и не виделись в тот день. Тетя Аня ходила ко мне парламентером, звала обедать. Какое там! Болезненный припадок смеха не оставлял меня. Тетушка тоже разряжалась, обнимала племянника и тряслась в беззвучном смехе. Потом делала скорбное лицо и уходила к мужу. Вместе с дымом костра до моих кустов долетало:

Пусть ржет голодным, чертов недоносок, выродок проклятый!

Через неделю после того, когда свежесть впечатлений достаточно притупилась, наше сборное многочисленное семейство коротало вечер в доме бабушки. Пели, играли в домино. Тетя Вера, помнится, просила меня прочесть вслух какие-нибудь стихи. Я начал отрывок из «Полтавы», декламировал вдохновенно, пока не дошел до места:

Лик его ужасен…

Тут мне кое-что вспомнилось.

Движенья быстры. (Хи-хи-хи!) Он прекрасен.

Он весь, как Божия гроза.

Ха-ха-ха!

Дядя Сергей первым понимает мой срыв, широко ухмыляется.

Ах, язви тебя! Божия гроза…

Он многозначительно взглядывает на дядю Гришу. Тот угрожающе встает, тянется схватить меня за шиворот.

Вот ведь, скотина проклятая! Когда ж ты утихомиришься?

Но я – юрк под стол, а там уже и в сенях, издали слушаю бурю неудержимого общего хохота.

Февраль 1992 года

Московская обл. г. Электроугли.

Валерий Столяров, капитан дальнего плаванья


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"