На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Излом судьбы. 1941-1942

Фрагмент книги

В самом конце прошлого года екатеринбургский писатель Владимир Сутырин сдал в типографию текст своего нового биографического исследования – на этот раз посвященного жизненной и творческой судьбе незаурядной русской поэтессы ХХ века Ксении Александровны Некрасовой. Мы знакомим читателей с главой из этой книги.

 

Излом судьбы. 1941 – 1942

 

В справке, выданной Ксении Некрасовой в Литинституте перед уходом в декретный отпуск, уже значится другой адрес места ее проживания: ст. Строитель той же Северной железной дороги. Полагаю, супруги перебрались из села Новокостина поближе к райцентру – городу Мытищи, где имелся родильный дом. Здесь 27 марта 1941 г. и родился мальчик (А. А. Высоцкая видела в Мытищенском ЗАГСе документ, зарегистрировавший появление на свет сына ее прадеда, в котором отцом ребенка записан Сергей Софронович Высоцкий, а матерью Ксения Александровна Некрасова).

Назвали его экзотичным для Центральной России (и тем более для Урала, где родилась сама Ксения) именем Тарас. Но это имя характерно для Украины. Возможно, Ксения, нарекая новорожденного так, хотела сделать приятное мужу, но не исключено, что инициатива происходила и от самого Сергея Софроновича. Все же глава семейства – отец…

Но почему тогда именно Тарас, а не Микола, Микита, Петро или тот же Хтодось, как в поэме Ксении «Ночь на баштане»? Думается, с возвеличиванием во второй половине 1930-х гг. фигуры Тараса Шевченко как «украинского Пушкина» это имя, не часто встречавшееся тогда и на самой Украине, снова вошло в моду. Этому, кстати, в немалой степени поспособствовал и литинститутский мастер Ксении – Николай Асеев, который помимо сочинения оригинальных стихов, подобно другим поэтам, занимался и стихотворными переводами авторов из братских республик СССР. В том числе – переводами стихов Тараса Шевченко. Наверняка это было известно его ученикам, ибо вряд ли Николай Николаевич таил от них эту свою работу. В таком случае Ксения словно бы воспользовалась «подсказкой» руководителя семинара, и если так, то тем более разногласий у молодых родителей по поводу наречения сына возникнуть не должно было…

Зная проникновенные лирические стихи Ксении рубежа 40-х – 50-х гг., трудно поверить, что и в этот (счастливый!) период своей жизни она не посвятила стихи новорожденному сыну. Убежден, что такие стихи были, но не дошли до нас в силу причин, которые последовали в ее жизни вслед за нападением Германии на Советский Союз 22 июня 1941 г.

Началась всеобщая мобилизация. Кого на фронт, а кто оставался на своих производственных местах, что в условиях военного положения приравнивалось к работе на оборону. Сотрудники угольного НИИ, надо полагать, были раскреплены за угледобывающими предприятиями. Так С. С. Высоцкий с семьей снова оказался в южном Подмосковье, на шахтах Мосбасса.

Мужа Ксения видела дома лишь по ночам, и то ненадолго… А сводки Совинформбюро из тарелки радио звучали далеко не победно: к 10 июля у нас уже не было Белоруссии и немцы подошли к Смоленску; 7 августа началась оборона Киева, 10 августа – Одессы. 5 сентября вражеские бомбардировщики обрушили бомбовую мощь на близлежащий Сталиногорск. Фронт подбирался к месту жительства новорожденного Тараса Высоцкого и его родителей.

Промышленная Тула начала демонтаж оборудования для вывоза в глубокий тыл. То же стали осуществлять и на предприятиях и шахтах Мосбасса. Туляки закончили эту работу аккурат 29 октября, и на следующий день рабочее ополчение уже встретило на подступах к городу первые танки армии Гудериана.

Говорят, новичкам везет. Вероятно, так подумали и немцы, потеряв в первый день штурма 31 танк, а во второй 34. Не ожидали гитлеровцы, что Тула встретит их такими вот пряниками… И тогда они решили обойти город с востока. Прорвав фронт у Дедилова, враг в 20-х числах ноября вышел к Сталиногорску и Донскому…

Видимо еще к концу октября – началу ноября относятся и события в жизни семьи Ксении Некрасовой, которые позже она опишет в стихотворении «1941 год»:

Ночь, обезглазненная взрывами,

уставилась из стены,

до жути квадратнобокие

чернели ямы из глазниц.

А может, и нет

четвертой стены –

может,

это сама война

выставилась на нас двоих.

А в комнате мы:

я

да сын

месячный в колыбели.

А от стены к стене

простерлась пустота.

И ужас колыхал дома,

и обезумевшие стекла

со свистом прыгали из рам

и бились в пыль о тротуар,

истерикой стеклянной звеня…

 

Это начальный фрагмент окончательного варианта стихотворения, подготовленного поэтессой для публикации. А был еще предварительный, который так и назван в черновиках: «Набросок». Тот несколько отличается от окончательного, и потому для полноты понимания нами пережитого автором/лирическим героем стихотворения я позволю себе добавить в окончательный сюжет стихотворения выпавшие эпизоды:

И у земли от взрывов бомб

Вставали волосы столбом

И щупальца шурша о небеса

Прошаривали землю и сердца…

 

(«1941 год»)

И входит муж,

он в черной весь пыли.

И страшный скульптор

пальцами войны

из каменных пород

лик вылепил его.

Огромный лоб

с изломами тревог

повис над озером глазниц,

где мира нет.

Откосом скал (в «Наброске» – скул – В. С.)

катился подбородок вниз,

и только

человечий рот

был обнажен и прост

пред волею судьбы.

 

(«Набросок»):

Взорвали шахты мы сейчас

И затопили их

Машины вывезли наверх

их в Азию возьмем.

 

По комнате

Прошел

И сел:

А ты?

что ж, Ксенья, ты?

Я здесь решила

переждать.

Ты инженер

Тебе опасно здесь.

Уеду я

а ты с Тарасиком одна?

Все как-то здесь не так

Поедем, Ксенья…

Нет,

Один поедешь ты

Ты многим нужен

Для миллиона граждан

Учился ты…

А я,

Что мне

Я мать

И у зверей в почете

Это имя.

Я пережду врага

А ты потом вернешься.

 

(«1941 год»)

Что сын? –

Он к сыну подошел.

На склоны лба

спокойствие легло.

И яснолунная склонилась тишина

над ликом сына и отца.

 

И стены успокоенно молчат,

и потолок повис над головами,

и тоненько звенят в стакане

осколки битого стекла.

И в этой ясности

стоял он долго-долго,

а может, миг,

единый миг…

 

«Набросок» датирован: «18/3 – 44», то есть стихотворение сочинялось спустя три года и, следовательно, дает изображение того страшного дня, отраженное прошедшим временем. Для усиления драматизма ситуации, в которой оказалась ее лирическая героиня, поэтесса не жалеет красок и эмоций. Она гиперболизирует беспомощность ребенка, умаляя в стихах его возраст до месяца (в реалии Тарасу было около семи месяцев) – но это художественное произведение, а не автобиография и потому подобная «вольность» допустима… Действительно ли Ксения не хотела ехать с мужем в эвакуацию? Психологически это достоверно, ибо даже один образ того, что происходило в то время на улице, мог мотивировать ее боязнь покинуть пусть и ненадежное, но всё убежище, коим являлся кирпичный дом. И еще наивная убежденность: «Я мать / И у зверей в почете / Это имя. / Я пережду врага…»

То, что такие мысли могли действительно иметь место в голове Ксении, поскольку советская женщина еще не представляла себе всего ужаса пребывания в немецкой оккупации, косвенно подтверждают и воспоминания других современниц.

Н. Громова в своей книге «Все в чужое глядят окно…» приводит воспоминания М. Белкиной, жены уже отбывшего к тому времени на фронт литературного критика и одного из руководителей журнала «Знамя» Анатолия Тарасенкова:

«…Та же неопределенность была и в семье Белкиных. Мария Белкина никуда не собиралась ехать до последнего дня.

...12-го (сентября 1941 г. – В. С.), – писала она, – меня вызвали запиской в Союз писателей и предупредили, что сейчас есть возможность уехать нормально с ребенком и стариками, за дальнейшее никто не сможет поручиться ...”

Все говорили ей о том, что не сегодня-завтра в Москве будут немцы, что она плохая мать, дочь, раз не думает о ребенке и родителях.

Весь день я провела в Союзе в очереди за билетами, – писала Белкина, – оформляла эвакуационные документы, а ночью жгла письма…”

Спустя годы Мария Белкина вспоминала тот день, 13 октября: “Получив все, что требовалось мне и моим старикам для отъезда, я решила зайти купить что-нибудь в дорогу в буфете ДСП – так назывался клуб писателей на Поварской. В дубовом зале… у плохо освещенного буфета стояли писатель Катаев и Володя Луговской, последний подошел ко мне, обнял… Оба они не очень твердо держались на ногах. В растерянности я говорила, что вот и билеты уже на руках, и рано поутру приходит эшелон в Ташкент, а я все не могу понять – надо ли?.. "Надо! – не дав мне договорить, кричал Луговской. – Надо! Ты что, хочешь остаться под немцами? Тебя заберут в публичный дом эсэсовцев обслуживать! Я тебя именем Толи (Тарасенкова, ее мужа – В. С.) заклинаю, уезжай!..” И Катаев вторил ему: "Берите своего ребеночка и езжайте, пока не поздно, пока есть возможность, потом пойдете пешком. Погибнете и вы, и ребенок. Немецкий десант высадился в Химках”...»

Что говорить, мужчины реальнее женщин представляли себе войну и ее последствия, если даже были в тот момент и более эмоциональны, чем обычно.

Мы знаем, что Ксения Некрасова, подобно Марии Белкиной, все же поддалась на убеждения и отбыла вместе с мужем и другими специалистами-горняками в эвакуацию на восток.

Путь не близок и в мирное время, а в 1941 г. уезжать пришлось буквально под бомбами. Враг не различал, мирные это поезда или военные, санитарные или еще какие. Шло тотальное уничтожение хозяйства и населения подвергшейся агрессии страны, и пощады никому не предполагалось… Еще живы те, кто познал на себе этот ужас, когда вдруг останавливается поезд, объявляется воздушная тревога и все, хватая детей и вещи, пытаются покинуть вагон, сталкиваясь и застревая в проходах, а за окнами уже гремят взрывы, внутрь летят выбитые стекла, раня и калеча пассажиров. Ужас встает перед глазами и неясно, жив ты или это реалии уже посмертного мира…

Ксения сполна отведала этот горький пирог эвакуации. И в ее стихах сохранился образ пикирующих крестов вражеских самолетов, когда:

 

Мы, с грудными на руках,

от бомб

вдоль родины бежали

и зарывали счастье у дорог:

и без цветов,

и без крестов –

и нету слез.

Осиновый кол

в груди моей.

 

Мускулы крыльев ослабли,

пересекая вершину скорби,

мысли мои иссякли,

глаза слепы от боли,

бездеятельно виснут

руки по бокам,

а сердце, –

сердце что ж?

Все в синяках оно,

в ушибе горя.

Товарищи мои,

мои стихи,

дитя мое,

мое дитя

и молодость моя –

битюжным стоптаны копытом…

 

Стихи написаны в 1942 г. и требуют некоторого пояснения. Конечно, это опять обобщенный образ прошедшего события – оттого и «мы», но местоимение множественного числа тут же сбивается в «мои», «мое», что характерно для поэтессы, предельно сближающей в своих стихах общее с личным.

«И зарывали счастье у дорог…» – это о погибших детях. Даже если такой факт на ее глазах был единственным, впечатление, которое он произвел на Ксению Некрасову, молодую мать и поэта, остался неизгладимым, и она типизирует его в своем стихотворении…

Но почему «Осиновый кол в груди моей» – как это понимать? Ведь осиновым колом по русской традиции прибивали к земле, чтобы не поднялось, зло в лице нечистой силы. Кто же вбил его здесь – в грудь лирической героини Кс. Некрасовой? Она сама. Она подвергла наказанию (если не сказать сильней) самоё себя за то, что в адовой суматохе бегства от войны осенью 1941 г. так же не уберегла новорожденного сына…

Что стало с Тарасиком Высоцким? С точностью обстоятельства и причина его смерти неизвестны. Позже были свидетели, которые передавали рассказ Ксении, будто бы ребенок был убит у нее на руках и она после налета, разрушившего поезд, шла с ним, мертвым, дальше по степи пешком… Другие считают, что подобный эффектный сюжет вымыслила сама Ксения, чтобы после вызвать жалость и получить помощь в устройстве своей дальнейшей судьбы (жилье, пропитание, возвращение в Россию).

Думаю, здесь правда посередине: известно, что в процессе одного из налетов Ксения была контужена взрывом (вот откуда строка «бездеятельно виснут руки по бокам»), из-за этого она впоследствии не могла выполнять какую-либо физическую работу. Если принять во внимание, что эта контузия добавилась к ее давней хвори (нервный энцефалит, как было написано ею в одной из анкет), то в целом состояние здоровья Ксении в результате бомбежки значительно ухудшилось. К тому же, если учесть, что сын ее был еще мал и перемещаться мог только находясь на руках у матери, то зловещая взрывная волна в полной мере досталась и ему… Немаловажна и другая проблема: если, несмотря на драматические перипетии этой эвакуации, у матери все же сохранилось грудное молоко, то питание самой кормящей матери в этих условиях было далеко от сносного и, значит, рано или поздно вопрос выкармливания ребенка стал бы ребром…

Допускаю, что Тарасик мог уйти из жизни уже на месте – в поселке Сулюкта Киргизской ССР, где в конце концов оказались Высоцкие.

Гибель любого родственника – это трагедия. Что же говорить о смерти малыша, первенца, который знаменовал для безродной Ксении перспективу дальнейшей счастливой жизни «как у всех»? Судьба в очередной раз повернулась к ней своей своим заскорузлым, медвежьим тылом, остудив все благие надежды и начинания. Сразу всплывает в памяти суровый – здесь излишне суровый – образ ее родного Урала:

 

В тучах неба,

От старости заросший

Зеленью лесов,

Лежал Урал,

Как дряхлая медвежья туша.

И нету сил,

И кровь превращена в песок.

Надувает ветер от натуги

Синие щеки лесных озер.

И храпит взъерошенный Топтыгин,

Ощетинив каменный хребет.

Оскалив мраморные зубы скал,

В зеленых деснах мха,

Ощерившись, как хищный зверь,

Молчит громадина века…

(Поэма «Урал»)

 

Такой свою малую родину поэтесса увидела еще в студенческие годы, задолго до случившегося. Она словно бы подготовила себе настроение для будущего трагического случая, который настал лишь осенью 1941 г., на пике ее женской судьбы… Предвидела? Предчувствовала? Не верила в свое счастье?.. Разумеется, она не могла знать, что именно с ней случится. Но не напрасно говорится, что поэты обладают даром предчувствия и интуиция редко их подводит. Помните, ведь она не хотела ехать «в Азию», хотела «здесь переждать», понимала, что полугодовалый ребенок мал еще для таких рискованных путешествий, но подчинилась доводам мужа. А ведь Сергей руководствовался трезвым умом – совсем не факт, что Ксения и сын выжили бы в городе при немцах. Выбора-то не было – судьба за них выбирала…

И еще вспоминается строка:

Лежало озеро с отбитыми краями…

 

Так вот, оказывается, что можно увидеть за метафорой: мать, лишившуюся сына. Сколько же скрытой боли в этом образе, придуманном для себя поэтессой интуитивно – тоже как бы загодя, на вырост…

Еще до войны, в 1938 г. выпускница первого набора Литинститута Маргарита Алигер, окончившая вуз за год до поступления туда Ксении и потому не знавшая ее, оказалась в таком же положении – от туберкулеза умер ее маленький ребенок. Переживания матери вылились в написанной тогда же поэме «Зима этого года». В силу сходности ситуации они накладываются на то, что могли чувствовать спустя три с половиной года супруги Высоцкие:

А нужно было дальше жить,

вставать,

ложиться,

есть

и пить,

и улыбаться.

Только ртом,

ничуть не сердцем.

Отвечать

на все вопросы.

А потом,

одной оставшись,

закричать.

На миг забудемся,

но вдруг

оглянемся по сторонам.

Мой верный друг, мой добрый друг,

кто может знать, как тяжко нам!

 

Ксения Некрасова и Маргарита Алигер познакомятся только в конце войны, и мы еще коснемся этого эпизода в жизни нашей героини.

А пока…

 

Идет война в России.

Мы жили в Сулюкте –

есть рудники такие,

вместилище вершин и облаков.

 

Приди, веселие ко мне!

Куда я посажу тебя?

Давно не мою пола я,

а стульев нет,

а ящики в пыли,

и стол в пыли.

Одна кровать чиста

да снежная гора в окне.

Сядь радость на кровать,

я рассмотрю твое лицо –

и многое пойму

в моей печали…

 

Так отразит эвакуационное бытие и свое состояние матери, лишившейся ребенка, поэтесса в стихотворении «В тылу». В прозаическом отрывке, названном так же, но написанном позднее, она добавит: «…Необозримое горе утопило мои руки, и беспрестанно ноющая печаль не давала мне покоя, и я не могла сидеть на месте и ходила из дома в дом, из квартиры в квартиру, не в силах сосредоточить себя в каком-нибудь деле. Я ходила по шахтам в черном длиннейшем пальто, старом, подпоясанном веревкой, в шахтерских огромных чунях, привязанных шнурками… забывая день и ночь в полном равнодушии к собственному жилью…

Так я стояла на половицах человеческого несчастья, но у меня были мои глаза, мои уши и еще тлела во мне искра божия моих стихов и я не забывала о них – я все видела и все слышала. И крыша темного горя не покрывала моей головы…»

Преодолевая душевную тяжесть, Ксения формулирует поэтическую мыслеформу своего дальнейшего существования:

 

Не надо плакать,

мой стих!

Ты наденешь на плечи рюкзак,

русскую палку в руки возьмешь, -

и по дальним верстам дорог

себя для людей понесешь…

 

 

РАСШИРЕНИЕ ТЕМЫ ПО ВДОХНОВЕНИЮ МУЗЫ КЛИО

 

Уголь в Киргизии, как и в Егоршинском бассейне на Урале, и в Бобриках на Мосбассе, начали добывать еще в XIX веке. Но широкую разведку в этом регионе удалось осуществить только в советские годы. Как сказано в специальной статье Н. В. Шабарова «Южные угли Ферганы», «…копь Сулюкта является крайней западной частью Сулюктинско-Кокинесайской площади, вытягивающейся почти в широтном направлении на протяжении 18 км».

Добавляет Н. И. Сазонов:

«До последнего времени (работа опубликована в 1931 г. – В. С.) вся угольная промышленность Средней Азии базировалась исключительно на буроугольном месторождении южно-ферганской угленосной полосы.

Наибольший интерес из всей полосы представляет Сулюктинская, Шурабская и Кизыл-Кийская площади, на которых расположены одноименные с ними предприятия».

Из этих справок ясно, что, во-первых, Сулюкта расположена в непосредственной близости к Ферганской долине – одной из самой плодородных частей Средней Азии, что находится на стыке ареалов расселения трех основных народов этого региона – узбеков, таджиков и киргизов, а во-вторых, здесь добывался именно бурый уголь, на добыче которого специализировались подмосковные горняки. Таким образом, становится понятным, почему именно сюда они и были эвакуированы.

Как следует из той же статьи Н. И. Сазонова, постановка активной добычи угля в районе планировалась на 1932 г. Таким образом, эвакуированные россияне прибыли практически в начальный период эксплуатации месторождения и оказались, что называется, ко двору. Тем более, что разведанные запасы на Сулюктинской площади были весьма богаты: уголь категории А – 6141,6 тыс. т., категории В – 697,4 тыс. т., категории С – 4932,0 тыс. т. Перспективы добычи выглядели здесь весьма оптимистично…

Вышло так, что едва лишь эвакуированные из Подмосковья горняки после месячного пути прибыли на место, разгрузили платформы с техникой и приступили к монтажу, как Сталиногорск и Донской были освобождены в результате начавшейся Московской наступательной операции. Оба города находились под немцами чуть больше двух недель. Но непродолжительного времени оккупантам хватило, чтобы полностью вывести из строя всё, что не успели демонтировать и взорвать отступавшие. «Эти образцовые разрушители», – обиженно назвал туземцев в своих поздних мемуарах генерал Г. Гудериан, у которого и спустя годы не прошла обида на «этих русских», что, уходя, не оставили врагу ни одного предприятия или шахты, которые могли бы поработать на германский рейх. Покидая южное Подмосковье, немцы в отчаянной злобе на местное население жгли уже пустые корпуса и жилые дома…

После освобождения в условиях суровейшей зимы1941 – 1942 гг. было необходимо в кратчайшие сроки восстановить разрушенное войной хозяйство, и уголь – топливо для электростанций, возрождаемых заводов и домашних печей – должен был пойти на-гора в первую очередь. Но силы – где же взять силы, когда большинство мужчин на фронте, специалисты и оборудование вывезены в далекий тыл, а обстоятельства требуют еще настойчивее, чем в годы первых пятилеток: «Темпы-темпочки!»?

Сегодняшняя логика подсказывает, что, наверное, рациональней было бы вернуть назад не успевших толком осесть в Средней Азии эвакуированных специалистов. Но руководство региона, выполняя постановление центральных партийных органов, решило справиться своими силами. В деле восстановления шахт были задействованы местные комсомольцы. Работавшие предприятия близлежащей Тулы взяли шефство над горнодобывающими предприятиями – так, над сталиногорской шахтой №19 шефствовали заводы «Красный Октябрь» и имени В. И. Ленина. В целом на восстановительные работы было мобилизовано 400 коммунистов и 600 комсомольцев. Из тыловых частей прибыли и специалисты, работавшие под землей до мобилизации. Вот вследствие такого штурма (а как тут без него?) первый уголёк пошел по транспортеру уже спустя месяц после начала работ. В забое наряду с мужчинами работали и женщины, чего прежде не бывало.

Таким образом, эвакуированным из Подмосковья на восток горнякам предстояло разрабатывать старые и осваивать новые подземные горизонты в далекой Киргизии, где потребность в топливе в зимние месяцы была ничуть не меньше, чем на севере. И скорого их возврата на круги своя ждать не приходилось…

Что греха таить, в иных рассуждениях о тех, уже далеких для наших дней годах Великой Отечественной, нет-нет, да и прозвучит нота снисхождения, а то и пренебрежительности в адрес тогдашнего населения Средней Азии. Чтó там – немецкие самолеты не летали, бомбы сверху на города и кишлаки не падали, глубокий тыл, да и только. А если еще учесть гораздо лучшие, чем в европейской части страны, природные условия, когда, фигурально выражаясь, воткни палку в землю и она зацветет и плодоносить будет, то и подавно рай земной… Да, возможно в этом есть немалая доля правды, что вовсе не значит, что республики Средней Азии в тот период оставались вне войны. Сюда так же, как на Урал, шли эшелоны с демонтированным заводским оборудованием.

Воспользуюсь свидетельством еще одного выпускника Литинститута (окончил в 1938-м) Константина Симонова, в котором журналистская жилка оказалась едва ли не более сильной, чем собственно литературная, и который, будучи спецкором «Красной звезды», зимой 1942 г. побывал в Ташкенте, а позже – уже в 1970-е – описал увиденное в повести «Двадцать дней без войны»:

«Лопатин (герой повести, в определенном смысле alterego автора – В. С.) вспомнил, как они шли с секретарем ЦК по заводскому двору вдоль узкоколейной новой ветки и секретарь рассказывал ему, как зимой сорок первого, во время самого большого потока эвакуации, собрали в Ташкенте много тысяч дехкан со своим инструментом – мотыгами и кетменями – и через две недели, сделав новые выемки и новые насыпи, проложили три новые нитки станционных путей, совершили, казалось бы, невозможное – вдвое увеличили емкость Ташкентского железнодорожного узла, на котором разгружались завод за заводом…»

И в другом эпизоде, где Лопатин встречается с первым секретарем ЦК Узбекистана Юсуповым. Секретарь:

« – Сегодняшнюю сводку слышали?

Слышал. Хорошая сводка.

И у нас тоже неплохая. – Юсупов похлопал тяжкой ладонью по лежавшей перед ним на столе пачке листов. – Вчера на двенадцать часов ночи завершили годовой план по двадцати трем видам военной продукции и начали работать в счет будущего года. На одиннадцати заводах. Из них до войны только один был военный. Четыре переоборудовали, а шесть поставили на пустом месте. Ни от одного эвакуированного завода не отказались, все приняли. А несколько сами забрали. Когда эшелоны с оборудованием на станции Арысь скопились. Знаете Арысь?

Знаю, – ответил Лопатин.

Оттуда налево – к соседям, а направо – к нам. Пока соседи колебались, могут ли принять, мы забрали все направо – к себе. Объяснили, что у нас теплей! Дольше можно на станках под открытым небом работать, прежде чем крышами накроем…»

Узбекистан и Туркмения стали транзитным коридором, по которому по однопутке нескончаемым потоком на тыловые перегонные заводы шла бакинская нефть.

Пригодился и талант 90-летнего казахского акына Джамбула Джабаева, которого, может, с излишком славили в предвоенные годы как выдающегося представителя литературы братского народа (Мы помним, что и сама Ксения посвятила ему стихотворение.) Так вот, в 1941 г., когда Ленинград оказался в блокаде, на всю страну прозвучало его поэтическое послание «Ленинградцы, дети мои», ставшие, пожалуй, самым знаменитым его сочинением:

Ленинградцы, дети мои!

Ленинградцы, гордость моя!..

Все пойдут на выручку вам,

Полководческим вняв словам.

Предстоят большие бои,

Но не будет врагам житья!

Спать не в силах сегодня я…

Пусть подмогой будут, друзья,

Песни вам на рассвете мои.

Ленинградцы, дети мои!

Ленинградцы, гордость моя!

 

Еще одна тема – прием и размещение в Средней Азии детей из районов СССР, подвергшихся оккупации. Снова фрагмент из повести К. Симонова, рассказ Женьки, жены режиссера:

«Я физкультурный техникум кончила, до войны преподавала физкультуру в школе… А здесь совсем другим занимаюсь. Тут, на вокзале, есть эвакопункт для детей – мы их там обрабатываем, распределяем и в детские дома передаем или в семьи…

Неужели и сейчас еще так много детей, что вы там и днем, и ночью дежурите? – спросил Лопатин.

Все еще много, – сказала она. – Там на фронте наступают, а дети все еще сюда едут. Им же направление дано – они и едут!..»

Выше я сказал, что журналистская жилка в Симонове проявилась едва ли не сильнее, чем литературная. Имелось в виду, что Константин Михайлович не был сочинителем, лучшее, что им создано в литературе – это результат того, что он непосредственно видел и слышал сам. И тут уж сомневаться в достоверности написанного им не приходится. Корочки фронтового спецкора «Красной звезды» тому порукой.

Совершенно кстати подвернулось и свидетельство народного артиста РФ Ю. Стоянова, прозвучавшее в эфире радио «КП»:

« Когда немцы подошли к Сталинграду, моей маме было семь лет, ее брату около пяти. Они были на воспитании у бабушки, потому что их маму эвакуировали с заводом раньше. И когда немцы подошли совсем близко, их эвакуировали эшелоном в Ташкент. По дороге на состав напали самолеты, была жуткая бомбежка. И они все потерялись недалеко от небольшой станции. Всех по отдельности отправили в Ташкент. По отдельности туда добиралась семилетняя девочка, пятилетний мальчик и их бабушка. В Ташкенте были стены и заборы, на которых развешивались фотографии, описание детей. И возле этих стен ежедневно собирались люди. Это была единственная возможность друг друга найти. Таким образом, с помощью бумажек и объявлений на заборе, там семья, в течение нескольких дней, воссоединилась.

Они жили в узбекской семье, как и большинство эвакуированных. Узбеки отдавали единственную в доме кровать, единственную наволочку и подушку, одеяло. Все самое лучшее из припасов. Они не давали голодать русским семьям. И семья не просто осталась в живых, она еще и выжила. И до конца войны они пробыли в Ташкенте…»

И еще одна попутно пришедшая информация: недавно в Киргизии в очень преклонном возрасте умерла женщина – Токтогон Алтыбасарова, которая в годы войны стала приемной матерью ста пятидесяти юным ленинградцам!.. А всего эта республика приняла у себя более 140 тысяч советских граждан.

 

И жило много нас

в тылу,

в огромной Азии,

в горах.

 

Как и все,

мы пошли в кишлак –

обменять остатки вещей

на пищу.

И лежала пыль

на одеждах наших…

Но ничего

не сумели сменять мы.

 

Хозяин-старик пригласил нас

пройти и сесть.

Мы пыль отряхнули

и вымыли руки –

и сели за яства.

И глыбой мрамора лежало

в пиале солнечной

овечье молоко,

урюк и яблоки дышали,

орехи грецкие трещали,

лепешки пресные

разламывал хозяин в угощение,

и пряно пахло

фруктами из сада

и медной утварью

осыпанной листвы.

 

Да присохнет язык к гортани

У отрицающих восточное гостеприимство!

 

Это уже голос самой Ксении. Как видим, степень оценки участия народов, населяющих Среднюю Азию, в нуждах Великой Отечественной у разных свидетелей – не расходится. Хотя это вовсе не значит, что сами азиаты жили сытно и что эвакуированные сюда купались пусть не в роскоши, но хотя бы в достатке. Наблюдательный глаз поэтессы видит не только праздник запахов и цвета, но и серые (а какими они еще могут быть?) будни пребывания в вынужденном изгнании.

У столбика привязанный осел,

как чаши мальв –

на корточках сидят узбечки,

и тут же очередь у хлебного окна.

Стоит шахтер-киргиз,

и грудь от горла до ремня

в раскрытом вороте обнажена, –

как медный чан,

красна она,

как жернов каменный прочна.

Художник киевский стоит –

на фоне желтых гор

в замерзшем дождепаде

соцветием акаций

поникшее лицо,

а над лицом

великий буревал

немытых локонов

нестриженых волос.

Завернутый в одеяло

ты стоишь –

почти голяк,

полубосой.

И котелок из банки под рукой.

Еще лицо

схватил мой взгляд:

старик в дверях стоял –

и был одеждою он нищ

и счастьем наг.

Шахтерка с шахты подошла

и, скинув глыбину угля,

последней очередь за хлебом заняла –

на икрах тяжкие узлы

из вен и нервов и судьбы,

и слепками из черной глины

повисли комья одежины.

Еще тут граждане стояли –

неизъяснимые печали

на лицах влажностью лежали,

и с неба падала крупа…

 

Уже упоминавшееся стихотворение «В тылу» дает зарисовку общей очереди за хлебом, выдававшегося по карточкам, в которой стоят и те, кто работает, и иждивенцы, включая стариков и детей. Ксения как неработающая (не могущая работать по причине контузии) имела иждивенческую карточку. По такой карточке, как свидетельствует Е. С. Булгакова в одном из писем, даже в Москве в военные годы можно было получить «почти ничего». То «восточное гостеприимство», которое поэтесса описала в предыдущем стихотворении, случалось далеко не часто и в сельской местности. Сулюкта же была обычным горняцким поселком со статусом города (с 1940 г.), расположенном в горной котловине и всецело сосредоточенном на работе на оборону, где возделывать сады и огороды было некому и некогда…

«Голод – не тетка», – говорится в русском народе. Тем более, если война; тем более, если ты не дома и не в гостях, и конца и края твоего пребывания в этом каменном (но не уральском!) краю – не видно… Человек так устроен: чего ему не хватает, о том он и думает больше всего. И отсюда психологически вполне обоснован хлеб как герой цикла стихотворений Ксении Некрасовой, написанных в Средней Азии.

Буханка хлеба –

Это выше поэмы

Трилогия замыслов

Желаний и чувств

Не у каждого человека

В трагедию века

Имеется на день

Буханковый вкус.

 

И еще:

 

400 грамм

Это целый сонет

Экономикой спет

С эстрады войны

И сколько ни аплодируй

Желудочным криком

Певец из темноты не исполнит

Тебе

(Здесь и далее – пунктуация рукописи)

 

Эти два восьмистишия (на более длинные стихи не хватало сил?) имеют характер афористичности – кратко и в точку, и добавить нечего.

Написаны они, должно быть, зимой, когда стужа и отсутствие теплой одежды (уезжали в осеннем) не позволяла без особой нужды выйти из дома и круг впечатлений поэта был сужен до пределов жилой комнаты. Тогда тему диктовал вечно неудовлетворенный желудок и являлись фантазии на гастрономические темы:

Два вида

Есть приготовления пищи…

Для кухни принесут с базара

без сочности и с вмятинами фрукты

и молоко – без запаха покосов,

и грустную капусту, и морковь.

Все это выварят, поджарят,

и в печку с соусом

поставят парить,

и духота, и зной

над кушаньем витают…

(«Пища», известны и другие варианты этого стихотворения)

 

Вот такая, далеко не раблезианская, но все же сытная картина возникает в голове полуголодного поэта, запертого в зимней котловине киргизского межгорья.

Но приходила весна (к счастью, раньше, чем в России), внешний мир преображался, и урчащий желудок нехотя уступал ему место в голове поэта, и словесная живопись Ксении Некрасовой сразу меняет свою тональность:

Ах, какие здесь луны

стоят в вечерах

и в ночах

в конце февраля,

когда на склонах – снега,

когда воздух, как раздавленный

плод,

по рукам,

по щекам,

по ресницам течет,

ароматом весны

прилипая к устам.

Ах!

Какие

голубые

огни

от луны

освещают холм

и котловину, грязную днем;

при луне она – голубой цветок

с лепестками зубчатых гор.

В середине цветка – дома,

золотые тычинки

огней-фонарей,

и над всем – тишина, небеса,

голубые снега на горах.

(«Горный февраль»)

 

Чувствуется, что в такие минуты поэт возвращается в привычную ему среду образов. Снова появляется присущий стихам Ксении образ огоньков, которые здесь, в иной географической и бытовой реалии, превращаются в «золотые тычинки». Снова в ее стихах появляется луна, только теперь она излучает не теплый цвет украинской дыни, а холодный, но все-таки волшебный голубой свет киргизского высокогорья… А вскоре начинает поспевать горный чеснок, который природа щедро раздает без всяких продуктовых карточек:

Очень вкусен

горный чеснок

в мае.

И я пошла за ним в горы.

На склонах лежали

знаменами маки.

Навстречу бежали

широколунные киргизята

с охапками красных тюльпанов.

Шли чинно,

рукой подперев на плечах

горизонты,

за водой к роднику

молодые киргизки.

Из-под шелковых шалей

на длинные косы

сыпали блики

пунцовые маки.

А на самой высокой вершине,

над смертью и жизнью,

стоял черноокий осел,

упираясь

копытцами в камни.

И мне стало забавно.

Обычно душа моя

в тяжелое время

старалась забраться

поглубже внутрь сердца

и тихо сидеть там.

Но животное было

так тонко

очерчено умной природой,

так мудро

водило ушами

на фоне огромного

синего неба,

а чеснок

так едуч

и так сладок,

что миг этот чудный

осветил мои мысли

и мозг мой,

и все стало просто…

(«Чеснок»)

 

Переживая аскетичные условия эвакуации, Ксения как поэт делает осознанную ставку на позитив. Позитив – это та «русская палка», которая должна помочь ей выжить в этом «голубом цветке с лепестками зубчатых гор» и вывести «к дальним верстам дорог». Ощущение залетной птицы, запертой в клетку, растет в ней по мере того, как яркие краски весны сменяются жарким, отвесно светящим горным солнцем, и она начинает бредить… зимой. Но не здешней, киргизской, а той – из родных российских пределов:

Сидела я на каменных ступенях –

и олеандра

дугою изогнула стебель

на фоне грецкого ореха,

лист у которого

так пряно-вкусно пахнет.

Кругом цвели обильные цветы.

Полутеней, оттенков и теней

здесь не имеют яркие венцы,

и день кончается без тени,

и не сумерничают здесь.

 

Тверской бульвар

в день зимний, снежный

стоит передо мной

у раскаленных гор,

средь выжженных песков

и глиняных ущелий, –

все белый снег

да искристый мороз…

Мне травы тонкие на стеклах,

взращенные морозом изо льда,

приятнее для глаз

и сердцу ближе,

чем настоящие цветы

в тропических жарах.

Ах, север, север!

Здесь пряно,

пыльно, душно,

от пестроты и яркости

болят глаза,

и так тоскливо –

по большим снегам, –

хоть горсточку бы

русского снежку

с московских улиц

вьюга принесла.

(«Вдали от родины»)

 

Еще не было Сталинграда, сводки с фронтов были тревожны и мало говорили о том, скоро ли будет Победа, и будет ли?.. А с нею – скоро ли наступит избавление из этого «азиатского плена», который выматывал не только физически, но и морально. Понятно, что в условиях войны самовольного возвращения назад быть не могло, когда даже опоздание на работу на 10 минут каралось тюремным заключением. Чувство безысходности томило не только Ксению – сдал и ее муж. По ее поздним рассказам, он начал пить, распускать руки и, в конце концов, ему был поставлен диагноз: нервно-психическое расстройство. (Об этом она тоже будет рассказывать, доводя в рассказе его состояние до гиперболы: сошел с ума.) Но, скорее, это было временное помешательство то ли от водки, то ли от напряжения.

Следует еще иметь в виду, что Сулюкта находится гораздо выше над уровнем моря (1380 м), чем Средне-Русская возвышенность (500 м), и такой резкий перепад (более, чем в два раза) не мог не влиять на состояние здоровья приезжих из России. Это, наверное, касалось и самой Ксении, но она, уроженка Урала, давно уже жила в некоем творческом инфернальном мире и это, надо полагать, удержало ее от дополнительных аномалий…

Позже, в «набросках пережитых впечатлений», она так напишет о психологических сложностях жизни в Сулюкте:

«Происходил жестокий отбор: сильные духом выживали, слабые духом, но здоровые телом – гибли.

Как?

Тыл имел три цели в 1942 – 43 – 44 годах, достижение коих подавляло все остальное. 1-е – уголь, уголь и еще раз уголь.

В это главное входили две остальные: хлеб и фронт.

Хлеб – чтобы производить добычу угля. Фронт – сознание, для чего так страшно и напряжено добывать уголь.

Если ты носишь профессию, не нужную этим трем причинам, спрячь ее в себя, убери на время и возьми новую (нужную для угля, хлеба и фронта). Но если у тебя нет сил откинуть светлое прошлое и одеть спецовку настоящего, тогда уйди, куда хочешь. Нам некогда заниматься с тобой. Мы не замечаем тебя. В силу необходимости мы безразличны к тебе».

По сути дела поэт Ксения Некрасова волею положения была поставлена перед необходимостью самостоятельно решать свою судьбу, и от этого зависело – выживет она как личность или тоже «сойдет с ума».

Вероятно, из газет (центральных и местных), в поступлении которых в Сулюкту, пусть и с опозданием, нет причины сомневаться, она узнала, что в Ташкенте осела крупная писательская колония – литераторы, эвакуированные из Москвы, Ленинграда и других западных и центральных городов СССР. И среди них – миф отечественной поэзии сама Анна Ахматова. Ее, теперь уже хрестоматийное, стихотворение «Мужество» Ксения могла прочесть в газете «Правда» за 8 марта 1942 г. По воспоминаниям очевидцев, Ахматова читала свое «Мужество» на вечере в также эвакуированной в Ташкент военной Академии им. Фрунзе и ее выступление имело успех. А спустя чуть больше двух недель эти стихи уже стояли в «подвале» третьей полосы главной газеты страны – маленькое, едва заметное восьмистишие, разбитое на две колонки… Но стояли и были замечены всеми, кто держал в руках тот номер. Надо полагать, Ксения восприняла эту публикацию как приглашение – сигнал к тому, что ей надо двигаться в Ташкент, там ее спасение. Надежды на заболевшего мужа не было, да, возможно, и имелся расчет, что Ксения сможет устроить его в тамошнюю больницу, поскольку сулюктинская медсанчасть, лечившая разве что голодные поносы и вряд ли удачливая в лечении телесного, не говоря уже о душевном, истощения, скорее всего, не могла вернуть его в норму.

Об отношении Ксении к мужу, несмотря на его нездоровое состояние и агрессию вследствие этого, свидетельствуют опять же стихи, которые для поэтессы стали подобием ее душевного дневника:

Два башмака

стоят у нашего порога –

прекраснейшие из башмаков людских, -

пожалуй, больше б им пристало

названье: корабли,

так велики обширные носки,

и задники прочны,

и расстоянье меж бортами

просторно и удобно для ноги,

и шерсть козлиная легла на стельки.

И я сама в нехоженных краях

шла, не боясь,

за кожаными башмаками:

великолепно в них шагал тогда

мой милый друг.

О, мой возлюбленный

из молодости нашей!

И множество земель

мы вместе исходили,

и разные мы слышали языки,

и горе видели,

и победили горе,

и утренние радостные страны

ложились в красках на мои листы.

(«К моим дверям…»)

 

Попасть в Ташкент в те годы было нелегко. Сулюктинские копи с магистральной железнодорожной линией, шедшей из Коканда в Ташкент, связывала производственная узкоколейка, которой, надо полагать, в силу загруженности было запрещено перевозить пассажиров. Следовательно, до станции надо было добираться пёхом, а это не один десяток километров горных троп… Но у Ксении других вариантов не было. Должно быть, всю следующую зиму она копила силы для такого, едва ли не суворовского, перехода. И, разумеется, сочиняла стихи и заполняла ими свой поэтический пестерёк. Не в русской традиции заявляться к незнакомым людям без гостинцев…

В дорогу она тронулась только в апреле следующего 1943 г. О подробностях этого пути мы знаем из позднего письма ее мужа Сергея, который сопровождал жену какую-то часть пути, возможно, до таджикистанской станции Ленинабад, третьему лицу:

«…В знойном безмолвном унынии (ведь там птиц нет!) черно-бурых, утомляющих и  тело, и взор, и душу азиатских гор, мы, перевалили в одну из таких чудовищных могил земных великих битв за свое формирование — облегченно вздохнув, спускались вниз…

Впереди зеленело счастье: кишлак Караганча…

Навстречу нам, на гору нашу карабкалась кавалькада на… одном (!) ишаке: детишек двое на пегасе гор, черный бравый узбек рядом и… нежная прелестная блондинка за ним. Оказалось — семья. Разговорились… Блондинка — начитана, поэтична. Очень любит стихи… Ксении Некрасовой! Бережно хранит газету, журналы с ея, Некрасовой, стихами!

Беседа была так искренна и так ярка и так необычна вся встреча, что я забыл, где мы находимся.

Вот не помню — признались ли мы ей, что она беседует с Некрасовой…»

 

Письмо написано своеобразным – я бы даже сказал, поэтическим – языком. В его содержании нет ни грана тех трудностей, которые супруги Высоцкие переживали тогда. Впрочем, эти строки писались спустя десять лет, когда условия жизни в стране существенно изменились. А в память западает, как известно, только хорошее.

Особо обращает на себя внимание рассказ о случайной встрече поэтессы с незнакомой поклонницей ее творчества – было ли это в действительности?.. С одной стороны, такое вряд ли возможно: уж больно складно получилось. А с другой – чем черт не шутит? Ведь мы уже говорили о том, что жизнь строит сюжеты гораздо изощрённей, нежели любой маститый сочинитель. Оставим достоверность этого события на совести автора письма и будем помнить, что сама Ксения уже в Ташкенте рассказывала об имевшем место непорядке с сознанием мужа…

Но если все-таки было?! Представляете, сколько сил добавило это событие поэтессе, изнемогавшей последние два с половиной года от личной трагедии и вынужденной изолированности в высокогорном плену? Должно быть, случись в действительности такая замечательная встреча, Ксения птицей должна была долететь до цели…

Владимир Сутырин


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"