До отправления парохода местных линий рейсом до Черного Яра оставалось более часа. Стояла августовская несносная жара. Был обычный будничный день, поэтому пассажиров, ожидавших отправления и без дела слонявшихся по дебаркадеру, было не много. Одни курили, стоя на мостках, перекинутых по понтонам с берега на дебаркадер, другие со своими зембелями и оклунками расположились в зале ожидания на деревянных диванах, на спинках которых красовался вензель, указывающий их принадлежность к «ВОРП МРФ». От воды тянуло пусть небольшой, но все же прохладой. Не то, что от городских асфальтированных улиц, пышущих жаром и запахом расплавленной смолы.
Пароход стоял пришвартованный к пристани и был готов к рейсу, трап подан и на нем стоял вахтенный матрос в ожидании посадки и проверки билетов у пассажиров. Но посадку еще не объявляли: капитана на борту не было, и все вопросы по предстоящему рейсу задавались вахтенному. От этого авторитет и значимость его на пароходе увеличивалась в разы. Хотя вопрос-то был всего один: кто же нынче их повезет. Молодой красавец и уже в капитанах Костя Климов – свой земляк с приволжского хутора Сенной или же фронтовик Илья Тимофеевич Юрин. Тоже свой, из села Солодники, стоящего на горной стороне Волги. Правда, оба уже стали городскими, проживающими нынче в самой Красной Слободе – негласной столице водников.
– Вообще сегодня вахта Тимофеевича, – отвечал матрос, – но оба капитана сейчас в Речкомфлоте у начальства. А что и почему мне неизвестно. Поживем – увидим. Больше к сожалению ничего сказать не могу. Но точно без капитана пароход не отчалит .
Пассажиры, успокоившись, отходили, рассаживались по диванам, скучно зевали, изморенные жарой, и замолкали. Да и что без толку языками чесать? Распродались, слава тебе Господи, еще до обеда. И неплохо взяли по нынешним жарким дням. Рыба тухнет чуть ли не сразу, как вытащишь из воды, а про мясо и говорить нечего. Арбузы, дыни, ранняя картоха, да яблоки с дулями – вот и весь товар на августовский базар. Накупили домой гостинцев разных, но в основном кренделей, пахнущих тмином и базиликой. Кускового сахара по паре головок, да сосательных «лампасеек» детям по баночке. А уже трусы, майки, калоши – это в счет не идет, их к самовару не подашь. Вязки золотистых подрумяненных кренделей лежали всюду – на лавках, зембелях, оклунках, висели на шее, пересекались на груди, как пулеметные ленты у революционных матросов.
Деньжата, какие ни есть оставшиеся от покупок, надежно спрятаны. А уже чаевничать все будут только на пароходе, и то после Красноармейска. Только после этой пристани бывает готов крутой кипяток в круглых, начищенных до блеска, медных баках, расположенных для удобства пассажиров по обоим бортам парохода, так что очередей за кипятком не бывает. Вот тогда и поговорить о том, о сем можно. Спешить некуда, до дома далеко, ворья городского нет. Кругом все свои хуторские, вплоть до капитана.
Отдельно от других, с противоположной от парохода стороне дебаркадера, на лавочке, как бы уединившись, сидели два седовласых старика. О чем-то оживленно разговаривали, жестикулируя руками, хлопая ими по коленям. Было видно, что они хорошо знали друг друга, но давно не виделись, и только что случайно встретились. Одного, у которого «в ногах» стояли два пузатых, забитых чем-то «под завязку», зембеля, я видел у матери на хуторе, куда направлялся этим рейсом. Он торговал по прибрежным селам, хуторам и станицам чувяками разных фасонов, размеров и расцветок. Повседневными, выходными, городскими, покосными, пастушьими и смертными. От этого и стоимость у них была разной. Привозил он их «из городу», так говорили на хуторе. Там же, по видимому, и «тачал». Но могло быть, что представлял он какую-то артель и был ее распространителем.
Моя мать звала его дядей Никитой. Их родители жили когда-то в Солодниках по соседству. Позже я узнал и о том, что приходились они друг другу родней: после гражданской войны женился он на материной тетке по отцу Дашухе Северьянковой. В ее роду были попы, эсеры и белогвардейцы, и, чтобы «не сердить» новую власть, перебрались они в займище, в отцовский хуторской дом на Плесе. А уже после Отечественной, дождавшись сына с войны, переехали на Бобыли, что напротив Сталинградского завода имени Петрова. Сам он на войне не был; в детстве «от младенческой» вырос у него небольшой горб, отчего дразнили Никиту убогим. Но человеком он был грамотным и даже начитанным по тем временам. Мать говорила, что дядя Никита в Бога не верил. Выходя из-за стола, не крестился, а только лишь произносил свое неизменное «покорно благодарю». И это воспринималось близкими и родней как нечто большее, чем «спасибо» или «спасет Христос». Второго старика, у которого в ногах стоял жиденький холщовый оклунок с завязанным клочком рыбацкой сети «махром», я не знал. Но обветренное, почерневшее от солнца, ветра и волжской воды лицо наводило на мысль о его рыбацком занятии в прошлом.
Я стоял к ним спиной буквально в двух шагах, облокотившись на деревянные перила дебаркадера, смотрел на воду, где у понтонов стайками резвилась плотва-верхоплавка и потому невольно слышал их разговор. Никита, судя по голосу, заметно нервничал:
– Если пароход поведет Илюшка, я тогда ноне не поеду. Мне спешить некуда, мой товар не протухнет. Утром побазарю в Ельшанке, а к обеду на пароход. У них как раз команда сменится.
– А что так, Никит? Чем тебе Илюшка Юрин не нравится? Капитан старый, опытный. Да и нашенский он, Солодниковский.
– В том-то и весь вопрос. Виноват я перед ним, Кузьма, и ишо как виноват. Ни одной молитвой не замолить. Поэтому и в церковь не хожу. Стыдно в глаза людям смотреть, не то что святым. Не верую я, Кузьма, ничуть не верую. Если Бог видит все, почему не покарает меня за грехи мои? Живу, как видишь, на свете с грехом тяжким своим.
– Да ты что, Никит, какой грех? Из-за Дашухи твоей что ли? Так это по молодости было.
– Ну ты скажешь такое, Кузьма. Зачем же мне из-за нее грех тяжкий на душу класть. По согласию у нас тогда все было. Без принуждения за меня замуж шла. И до сих пор живем.
– Так что тогда?
– Отца я Илюшкина, Тимофея, в августе девятнадцатого года вместе с остальными солодниковскими мужиками на яру у взвоза расстреливал. Почти сотню уложили.
– Да ты што, Никит? Правду что ли говоришь? Их вроде тогда того, красные морячки порешили. Слух такой по Волге шел. Я-то в бегах был, у табунщика в калмыцких степях прятался. Не дай Господь, что творилось тогда. Д-а-а-а…
– Был такой слух, был. И морячки были с «Товарища Маркина» и с других кораблей. Только палили из их винтарей по своим сельчанам мы – желторотые пацаны – новоиспеченные коммунары. В девятнадцатом мне только что пятнадцать исполнилось, с четвертого года я. Ты-то, Кузьма, года на два постарше будешь?
– Да, я со второго.
– Вот видишь, всего на два года, а умнее оказался, деру дал и живой остался. Ровесников твоих, которых мобилизовали, почти всех уложили. Гражданская-то вовсю гуляла, все Поволжье по обоим берегам пылало, села по нескольку раз, бывало, на неделе из рук в руки переходили. То красные, то белые, то эсеры, то анархисты, а то и просто банды разных мастей. И все они были наши, русские, и у всех правда была своя. Поди разбери кто свой, а кто чужой, если сын на отца, а брат на брата шел. А было это, как сейчас помню, в конце июля. Захватили тогда село белые. Немного постреляли для страха, комитетчиков разогнали, какие не успели спрятаться. Войско их было, помню, не ахти какое. Народишку мало, вооружение абы какое. Да и одеты были бедновато. Слух прошел – из калмыцких степей пришли. Хвастались, что воюют под командованием самого генерала Савельева. Может, брехали для острастки – кто это слух проверял. Стали шнырять по дворам, проводить срочную мобилизацию. Сгоняли на площадь к церкви Казанской. Гребли всех подчистую, кто остался от прежних мобилизаций. Хромых, горбатых как я, безногих, лишь бы руки целы были, чтобы винтарь держать. Ну, и конечно, пацанов от 14 лет, кто оказался при родительском доме. Оружие, коней, амуницию не давали. На все вопросы был один ответ: «у красных отберешь». Нагребли они тогда в Солодниках и по соседним хуторам больше сотни православных. Из них нас пацанов человек пятнадцать-двадцать. Старших-то ребят раньше по разным «войскам» разобрали. Правда, их на то время уже поубивали, незнамо где. Другие дали деру, за Волгой в займище или на островах попрятались. Построили, значит, нас у церкви кое-как. Зачитали приказ о зачислении в белую освободительную армию и пешкодралом погнали в степь оружие собирать. Там его было – тьма не считанная. И винтовки, и пулеметы, и даже тачанки. А патронов разных целыми ящиками валялись. С лошадьми было хуже. Как только начали их «изымать», хозяева сразу «смикитили» что к чему и переправили своих лошадок кто в займище, кто на острова под присмотр к «беглым» родственничкам. А степняки угнали своих лошадок в степь. Ищи свищи ветра в поле. А всякую «армию», что село занимала, это злило, от этого больше и расправы шли. Мобилизуют людей в свое «войско», а сажать не на что. Пешком-то не очень навоюешь.
– Ну и что, оружием запаслись? – спросил Кузьма.
– Не успели. Вышли мы, значит, за село. Перешли большак, разошлись подальше друг от друга. Только начали собирать «урожай», слышим – со стороны Ушаковки и Сальян стрельба идет. Артиллерия ухает – не поймем откуда. Конвоиры наши забеспокоились, по сторонам озираются. Тут верховой из села: «Велено, – говорит, – вернуть всех назад в село на площадь. Будем держать оборону». Спрашиваем: «А чем держать-то. Не успели ни винтарей, ни патронов насобирать». Все шумят. Сгуртовались вокруг верхового и конвоиров. Те тоже: Что делать? Стоим, рты разинули. Тут дядька Алексей Зернюков…
– Да знаю я его, мы по соседству жили, я его хорошо помню, – махнул головой Кузьма.
– Ну вот. Подходит он и говорит: «Чешите, пацаны, отседова поскорей, сейчас бойня начнется. Мы, – говорит, – старики уже, пожили, а вам еще жить и жить». Ну мы незаметно в камыши, балками, стороной села, да в «низы» к Волге, в Зеленые сады. Только отдышались, портки от страха постирали, глядим – в затон корабли военные заходят под красными флагами.
– Много?
– С десяток, не меньше. Мы в талах сидели, их названия читали. Как сейчас помню: «Володарский», «Коммунист», «Гром», «Неяда», «Расторопный». Остальные запамятовал. Годов-то сколько прошло. И началось! Ад кромешный! Говорили, шестидюймовками лупили по селу. Аж земля под ногами дрожала. После матросы на берег высадились и нас из кустов – «за шкирку». Пришел их главный командир. Помню, фамилия у него была не наша. То ли Векман, то ли Вокман. Наган у него в деревянной кобуре до самых колен на боку висел.
Стали допрос вести. Что, да как, кто такие? Отвечаем: мол, местные, от белых прячемся. Хотели мобилизовать, но мы деру дали. Вот, прячемся. Не верят. Один морячок с черными усами, ленты у него на груди пулеметные крест накрест, все намеревался в расход нас пустить. Мы в рев, божимся, крестимся, мамаш вспомнили. Они ржут: – Бога, – говорят, – нет. И пустили бы в расход точно, если бы не дядька Иван Кашлев откуда ни возьмись. Подходит, здоровается с ними, обнимается. Братишками называет. Ну, тут маленько отлегло у нас. Потом оказалось, он им зеркалом из села сигналы подавал – куда стрелять. Он тоже моряком служил на Балтике и световые сигналы знал. Помню, когда на побывку приходил, девки табунами за ним ходили. Красавец был, царствие ему небесное. Спас тогда нас. Не сидел бы я тут с тобой в холодке, не теребил прошлое. «Галки» наши Солодниковские тогда сожжены были подчистую. А вот церковь не тронули. Дядя Иван и рассказал им про мобилизованных, закрытых в церкви. Сами-то белые вояки по коням – и в степь. А мобилизованным сказали: как красные уйдут – вернутся за ними. Может, с белыми-то ушли, так живыми бы остались. А так…
– И что потом? Расстреливали-то когда?
– Расстреливали дня три-четыре спустя. Все это время их допрашивали и измывались. Побитые были сильно. Батюшка церковный, дядька моей Дашухи, все время при арестованных был. Помогал чем мог. В основном молитвой.
Тот морячок с усами оказался комиссар. Собрал нас, пацанов, и приказал создать в селе ячейку, чтобы, значит, Красной Армии помогать. Всех переписал и выписал мандат, удостоверяющий нашу ячейку.
– Завтра, – говорит, – у вас будет первое революционное задание. Посмотрю на что вы способны.
Раздали винтари, патроны и черные ленты, чтобы мы их прикрепили к домам, где есть сочувствующие белым. А красные ленты мы прикрепили «англейками» себе на рубашки. Утром следующего дня, «до жары», привел он нас на площадь к церкви. Приказал вывести мобилизованных. Всего их было около сотни. Страшно было на них смотреть. Избиты были до полусмерти, еле ходили, друг за дружку держались. Выстроили в колонну и повели к взвозу. Комиссар с морячками впереди колонны, мы с винтарями наизготовку по бокам и сзади. Думали, что их вниз к затону приведем, где корабли и пароход «Товарищ Маркин» стояли, погрузят и в Царицын повезут, а там уже как Бог даст. Но вышло все по-другому. Морячки колонну к яру повернули и всех на обрыве выстроили. Тогда-то и стало ясно, что к чему. Рев вокруг стоял нечеловеческий. Вой звериный. Волосы на голове дыбом. Жителей к мобилизованным не подпускали, морячки оттесняли их на площадь к церкви. Стали приказ зачитывать: за связь с белыми всех, что на яру стояли, и их семьи – к расстрелу. Нам скомандовали – готовсь! Мы винтари вскинули, приготовились к залпу. Но тут из церкви выходит батюшка и просит, чтобы православных сельчан причастить, их последнюю просьбу на этом свете. А комиссар на него показывает: «Попы и буржуи по декрету новой власти подлежат уничтожению как класс», и сам его первым застрелил. «Вот так будет со всеми, кто против нас». Стреляли по команде залпом. Он махал рукой, мы палили.
– Так что, ты прямо и стрелял в Илюшкина отца?
– Да прямо, кажись, нет. А там кто ж его знает. Пуля ведь дура, а винтарь железка. Только у этого винтаря какая ни есть совесть человеческая должна быть. Тогда у многих из нас ее, по-видимому, не было.
Разговор прервался. Наступила несносная, давящая на уши, тишина. Я стоял в оцепенении. Не мог повернуть даже голову в их сторону, чтобы взглянуть на собеседников, этих убеленных сединой и жизненной трагедией стариков. А волжская вода у понтонов тихо журчала, унося последние слова кающегося больше перед собою, чем перед Богом, человека.
С берега по скрипучим мосткам на пароход шел капитан, Юрин Илья Тимофеевич, сын расстрелянного своими же сельчанами Юрина Тимофея Владимировича, простого сельского мужика, не понявшего тогда, что творилось в его родном отечестве.
– Ты говоришь, что и семьи их тоже расстреляли. А как же Илюшка в живых остался?
– После расстрела на яру пошли мы с матросами и комиссаром по дворам, где черные ленточки прикрепляли. Ну, кто поумнее и порасторопнее, ночью детей в охапку – и в степь к табунщикам. В займище не убежишь – корабли по Волге патрулировали. Чуть какую лодку увидят – сразу расстреливали вместе с людьми. Кто не успел уйти – убивали, а дома поджигали, иногда вместе с немощными стариками и детьми. Илюшку нашли в собачьей будке, когда дом уже вовсю полыхал. Собака выла. Наверное, на помощь звала. Пожалели. Годика два-три ему было, не больше. Сирота остался круглый. Всю родню из винтарей положили.
– А как же он в капитаны выбился?
– Этого не знаю. Говорили, из сиротского дома попал он в Астрахань, в речную школу. Оттуда, наверное, и в капитаны вышел.
– А хромает что? Ногу где повредил? Тогда в девятнадцатом?
– Нет, целы ноги руки были. Я это видел сам, когда из собачьей будки его вытаскивал. Это уже в отечественную его, на Сталинградской переправе ранило. Капитанил он на баркасе «Сокол». Был такой, я видел, знаю.
Объявили посадку. Собеседники поднялись, прилаживая свои ноши на плечи. Я отошел от перил, уступая дорогу.
– Ну что, Никит, поедешь?
– Нет, Кузьма, не поеду. Не могу перешагнуть через себя. Получается «битый» «небитого» везет.
– Да, дела-а-а-а, – произнес Кузьма. – Он-то хоть знает, кто отца убил?
– Вряд ли. Хотя, все может быть. Но никаких угроз мне за все эти годы не было. Наверное, простили.
Они попрощались, не пожав друг другу руки. Никита, взвалив два зембеля с чувяками на свой уже старческий горб, держась за поручни мостиков, опустив седую голову, сошел на берег. Что творилось у него в душе после этой исповеди, известно было только ему и Господу Богу, в существование которого он никогда не верил. Пароход дал последний отвальный гудок. Мне надо было спешить.
Рейс до Черного Яра прошел без происшествий. Хотя после невольно услышанного я долго не мог осмыслить, понять, вообразить: Как же так? – задавал я себе вопрос. И не находил ответа…
Александр Терлянский
Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"