На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Литературная страница - Раритет  

Версия для печати

Мой византийский Рубцов

Ты остался молодым, как Пушкин, как Лермонтов...

А. Де Дженти (род. 1928) – итальянский кинорежиссер и продюсер, учившийся в Москве в Литературном институте и Институте кинематографии в 1949-61 гг., вместе с Николаем Рубцовым, Василием Беловым, Ольгой Фокиной и др. В настоящее время активно работает в области кино и телевидения Италии.

В течение многих лет ему довелось объездит северную часть России, еще в те времена, когда он дружил с В. Шукшиным и другими известными русскими кинодеятелями.

В свое время он увлекался византийским искусством, так как принадлежит к верующим итальянцам, почитающим себя частью Восточной греко-романской церкви.

 

Мой милый, далекий, близкий друг!

Помнишь наш спор: из чего рождается безумство творения? Я был склонен – ты тоже, – что оно приживается в нас от страха, от того неведомого и удивительного страха, когда мы впервые одинокими вступаем на порог храма, не чувствуя тяжести бытия, ибо одинокие мы всегда перед Богом, ибо только Он напоминает нам об отце, о нашем роде, о нашей изначальности.

Мы спорили тогда с нашими друзьями, что означали для нас с тобой понятия, или просто выражения, "византийское небо", "византийский даль"; спорили мы, как безумцы, придав этим словам мучительное назначение бытия нашего. Так мы оставались до зари. А друзья наши уходили в глубокий сон. Лишь мы с тобой, как брошенные судьбою дети, с недоумением смотрели в одну и ту же точку, на третьего друга нашего: на кипящий у подоконника любимый чайник. А пар, как легкий туман древности, струился из горлышка, словно жалобно хотел напомнить нам, что для нас с тобой наступил момент точки с запятой, чтобы затем спокойно продолжать толкование об истинной сути византийского небосклона. Рубцовских чтений

Ты вынул вилку плитки из розетки; насыпал в стеклянный стакан заварку чая, и через струйки пара мне чудилось, что ты наполнил комнату какой-то странной грустной улыбкой... Я всматривался в тебя; и за этим паром перед моими глазами вставала неизгладимая кромешная печаль фрески византийских мастеров.

Милый друг! Тогдашним моим постулатом по византийскому небосклону было то, что Константин Великий, после выдающейся победы над Лицинием, который повсюду преследовал христиан, решил, задолго до Петра на берегах Невы, увековечить византийский дух: перенес столицу Римской империи на берег Мраморного моря, создав Константинополь, наш Царьград. Внедрилась у людей империи страсть созидания: со всех концов греческого мира свозились сюда нерукотворные произведения искусства. Византийское небо стало покровителем умов и началом нашей веры.

...И возникают в памяти твои строки – я их возлагаю здесь, как лепестки, без грамматических кавычек: В твоих глазах – любовь кромешная, немая, дикая, безгрешная, и что-то в них религиозное...

Считали мы себя византийскими детьми, значит – по времени – взрослыми; и толковали, может быть по-детски, о византийском или греко-римском праве Юстиниана, по которому наивысшим злодеянием считалось гонение против веры и Церкви.

Нас Тютчев тогда "преследовал": Москва, и град Петров, и Константинов град – вот царства русского заветные столицы... Но где предел ему? и где его границы – на север, на восток, на юг и на закат? Грядущим временам судьбы их обличат... Семь внутренних морей и семь великих рек... От Нила до Невы, от Эльбы до Китая – от Волги до Евфрата, от Ганга до Дуная... – вот царство русское... и не прейдет вовек, как то провидел Дух и Даниил предрек.

Я как-то подал тебе мою тетрадь, и ты читал: Первое знакомство русских с византийским правом относится ко времени, предшествовавшему принятию Россией христианства: византийскими элементами проникнуты были все договоры русских с греками еще с Х-го века, во времена пребывания самих русских в Константинополе.

Мы обсуждали: в греческом оригинале Евангелия "слову" соответствует "логос", имеющий одновременно и значение "смысла", т.е. "В начале был Смысл", смысл мироздания. Также и русское слово "истина" отличается от слова "правда". В чем же силы языков? Мы часто задавали себе такой вопрос, заметив, что некоторые языки эти два понятия выражают одним лишь словом.

 Христианство со своим божественном языком, словно лихой рыцарь, благовещенским духом проникло в Россию; и это казалось настолько естественным, как сама истина или „ести-на" – первосущность всего того, что является русским. Глазами наших предков мы замечали, как сами греки, имевшие за спиной весь арсенал античности и красоты, недоумевали от страстности тогдашних русских к великой вере. Как это мучительно теперь увидеть эту гармонию духа, эту красоту, как нечто уходящее тайком в Дебри веков, как мираж... В этом мираже для нас – и смысл мироздания, и любовь, и лад.

Своими строками ты хотел спасти от глумления времени эту гармонию, эту любовь, этот лад. Мы без слов понимали друг друга, а нам было хорошо на душе. И душа становилась чистой, как первый снег. Тогда, ты помнишь, мы видели сои: наши глаза прощались со снежной далью. И просто из такой дали я отправился в Константинополь, чтобы увидеть, наконец, святую Софию, Премудрость Божью, сооруженную Юстинианом в 532-537 гг.

Для возведения этого храма трудилось ежедневно 10.000 рабочих и мастеров, руководимые чудотворцами собора: Анфимием из Траллеса и Исидором из Милета. Юстиниан, горячо принимая к сердцу предприятие, желал, чтобы воздвигаемая церковь превзошла величиною и роскошью все когда-либо существовавшие храмы: золото, серебро, слоновая кость и дорогие породы камней были употреблены для её украшения в огромном количестве. Со всех концов империи свозились колонны и глыбы редчайших мраморов, шедшие на её убранство. Невиданное и неслыханное великолепие храма до такой степени поражало народную фантазию, что сложились легенды о непосредственном участии в его сооружении небесных сил.

После завоевания Константинополя (1453), турки обратили храм святой Софии в свою главную мечеть, закрыв мозаичные изображения на её стенах штукатуркой, уничтожив в ней престол, алтарную преграду и прочие принадлежности христианского культа и обезобразив её наружность разными пристройками. Что-то подобное случилось во многих великолепных храмах в недавнем прошлом в самой России...

Но и в провинциях Византийской империи воздвигались подобные соборы: Кафоликон в Афинах, сооруженный в VIII или в IX в., имеющий форму креста, св. Никодим, также в Афинах, увенчанный 13 куполами, и многие-многие другие.

Влияние святой Софии отразилось сильно в искусстве многих народов, приходивших в какое-либо соприкосновение с византийским искусством. Таким образом, в Италии, кроме равеннских церквей, носят на себе отпечаток византийского стиля некоторые храмы Сицилии (Монреальский собор, Палатинская капелла и Марториана в Палермо, Мессинский собор), собор св. Марка в Венеции (освященный в 1085 г.), церкви на острове Торчелло и в других пунктах Адриатического побережья. В Германии, из сооружений этого стиля, стоят соборы, возникшие во времена Карла Великого на берегах Рейна. Во Франции, в Лиможе и соседних местах, мы находим несколько храмов, в которых видно несомненное влияние византийства, как, например, церковь св. Фронта в Перигё. Но нигде зодчество Византии не дало себе столь сильных и долговечных отпрысков, как в России, Армении, Грузии – странах, заимствовавших его оттуда вместе с догматами и обрядами религии...

Великолепный образец византийского эмальерного дела представляет знаменитая золотая "доска" иконостаса, украшающая главный алтарь в венецианском соборе св. Марка. Искусство византийских мастеров в эмальерных изделиях со временем укрепилось и развивалось у русских мастеров.

Византийская живопись и мозаика сберегла со временем многие элементы античного искусства, которые, будучи потом перенесены византийскими мастерами в Италию, помогли развиваться дивным образом искусству Возрождения. Мало кто знает, но нельзя не упомянуть, что "Христос между св. Виталием и Экклезием" на своде храма св. Виталия в Равенне и "Юстиниан и императрица Феодора, входящие в храм вместе с их свитой", "Крещение Господне, окруженное фигурами апостолов" в куполе церкви Санта-Мария-ин-Космедин в Риме, – что все эти изображения проникнуты византийским духом.

Мозаика, относящаяся к VII-VIII вв., на Востоке почти совсем не уцелела, но о том, какова она была там в ту пору, можно судить по произведениям, исполненным в Италии, очевидно, греческими мастерами, как, например, мозаика в главной апсиде церкви св. Агнессы "вне стен" в Риме, а также в Равенне и некоторых других местах Италии. По этим мозаикам можно определить изображение на большой западной арке в святой Софии в Константинополе.

Важную отрасль византийского искусства составляют также переносные, писанные на дереве, иконы, которые ставились в храмах или хранились, как святыни у благочестивых людей. Оригиналы этих образов сохранены в Ватиканском музее и в ряде католических церквей Италии, а также по церквям и монастырям России и Востока.

Милый друг! В те же жуткие и нежные дни паломничества, когда я снова вернулся из Константинополя, принеся тебе на память открытку с изображением святой Софии, ты мне не в шутку сказал: а я дарю тебе взамен северную избушку, в которой вмещается вся Россия. И еще сказал: если мы с тобой захотим – она станет храмом... Вот так!

Через некоторое время мой старый друг Рачков (друг нашего друга – Белова) повел меня к избушке, которая почему-то была снесена, открывшись лишь звездам. И снова вспомнил я твои слова: случайный гость, я здесь ищу жилище и вот пою про уголок Руси, где желтый куст и лодка кверху днищем, и колесо забытое в грязи...

Мы много времени тогда теряли, лелея надежду на пустяки. Единственным утешением был вологодский небосклон. И я там был, и ты там был. Ты говорил: живу вблизи пустого храма, на крутизне береговой, где женщины с мостка свое белье полощут.

Неподалеку от этого вологодского храма как-то я очутился в доме-музее Батюшкова. Девушка-красавица из поэтической семьи Коротаевых попросила меня привезти из Неаполя, где долго был Батюшков, какие-нибудь реликвенные "следы" для музея. Так и терялись эти экспонаты в темных погребах посольства тех времен.

Читали мы тогда Батюшкова, который был весь охвачен италийским духом. Я помню слова Пушкина, написанные на полях стихов Батюшкова: "Италийские звуки, какой чудотворец этот Батюшков!" Скажите же мне – кто из настоящих русских не приземлил европейскую Культуру, с большой буквы, высокую европейскую мысль? Если Гоголь писал самую что ни на есть русскую книгу "Мертвые души" среди римских пиний, если целая плеяда русских художников и литераторов вдохновлялась италийским миром, если наш милый любимый Пушкин мечтал об этом... Помнишь, как он в своем Онегине сказал: Адриатические волны, о Брента, я увижу ль вас?.. Как могли русскую душу отмежевать от всего того, что сам Бог дал земле? Но наш Пушкин – он был здесь, на италийской земле, ибо он жаждал быть здесь, быть здешним, будучи русским. Не бывает желания вообще, ибо у желания нет прерванной дороги... И если я мчусь нынче к тебе, к вологодским избам, следы мои к тебе будут покрыты твоими следами ко мне, ибо у души нет пути без возвращения. По этим следам обратно в Рим явился и постучал ко мне в дверь, что напротив Сикстинской капеллы, наш милый Вася-Василий-Василий Иванович. Был он тогда вместе с другими литераторами из советской России, из разных республик, как тогда говорили. Застал меня Василий врасплох: не был я готов к его приезду, но мои следы, ведущие меня в Вологду, сами привели его ко мне. И восторгался я его присутствием, которое стало для меня и щитом от тех, кто утверждал, будто русским и без других просторов – свои достаточны.

Василий меня всегда поражал какой-то безгрешностью в своих писаниях. Уже тогда он был самым достойным русским писателем. Его слог – от той плоти, на чем держится все, что русское. Я прибавил бы: все, что можно назвать универсальным, ибо то, что велико – это удел не только одного народа, а всех. Он для меня, к тому же, персонаж отдельного моего рассказа-были. Давно он об этом знает, а будет, наверное, самым последним читателем этого рассказа, ибо рассказ этот написан не на русском, а на итальянском языке.

Я здесь позволю себе привести только один момент нашей римской встречи. В тот день, когда он постучался ко мне в дверь, удалось ему, вместе с группой литераторов, посетить Сикстинскую капеллу. Выйдя оттуда, он обрушился на литераторов, которые упустили такой случай. Каждому свое, мой друг, утешил я его. Взглянул Василий на меня, и сказал: я завтра снова посмотрю на Микеланджело. Пропустил Вася обед; снова зашел в капеллу и замечтался перед "Страшным судом" Микеланджело, до самого закрытия музея. Вышел, зашел ко мне и, не выдержав восторга, решительно сказал: у Микеланджело задумал новый роман – "Кануны". Почти как Гоголь...

Но вернемся к тебе, мой милый друг. Помнишь, поздно ночью ты возвращался в наш терем, наше строгое общежитие. Задорно играл ты на гармошке, на той, которая была для тебя и для меня вездесущим праздником и печалью. О Боже, тебя почему-то не все любили в том тереме: мало кто тебя понимал, ибо многие тогда жили по писаным правилам. А у поэта правила неписаные. Верно, было время позднее. Весь длинный коридор ожил от звука гармошки. Возмущенные и недоумевающие вышли из своих келий несколько студентов: Эльгас со своим ножом, Агыев со своим фонариком в руках, Мумтаев со своей деревянной рукой, Фикрет, русские ребята и некоторые прибалтийцы. Все решили избавиться от надоедливой гармошки. О, Боже, думал я, озари Своим светом умы толпы... Гармошка помогала твоему слабому голосу, но они, никто из них, не был готов к такому восприятию мира. Как в таких случаях восстановить человеческое доверие? Я помню, как ты, в тот раз, отвергнув стадное чувство других, избежав худшего, вместе со мной вступил на порог моей комнаты. Дверь почему-то осталась полуоткрытой... Да, дружок, толпа есть толпа: она ворвалась в комнату, она просто торжествовала, ей этого, казалось, было достаточно. Но кто-то схватил гармошку и, со всей силой, с четвертого этажа, выбросил её за окно. А ты, драчун, рыцарь истины, на этот раз молчал; может быть, чтобы услышать последнюю ноту улетающей за окно гармошки, откуда донесся какой-то звук, как последняя молитва. Я впервые увидел, как ты, словно богомолец-пилигрим, трижды перекрестился и что-то необыкновенное бормотал... Толпа застыла: она была вне времени и пространства.

Коля, что случилось? – просил я тебя. Бумагу – сказал ты. – Бумагу. Бумагу.

Я заметил, как грешная толпа смылась, оставив тебя в безумстве творения. Словно флорентийский чтец, ты стал жестикулировать руками, всем существом, ища исчезнувшие слова и строки. И ты мне в то мгновение показался вечным. Твое лицо я где-то видел в рисунках пушкинского альбома. Я не боялся больше за тебя: я вышел, стремглав, на улицу за гармошкой. О, Боже, что увидели мои глаза! Кругом все было покрыто первым снегом. И белизна была, как чистая бумага.

Подняв гармошку, я вспомнил твои строки: Ах, кто не любит первый снег, как на гармонь летят снежинки... Весь в снегу, я, как ветер, вошел в комнату... С чайником в руках, ты грустно смотрел на снег.

Ты писал, что, никем не гонимый, сам явился в своей необъяснимой любви к Северу. Меня тоже, никем не гонимого, конь византийский понес к тем краям. Ты говорил: Люблю я Русь за её страдания, за погосты и молитвы, за старину, за вечный покой... И снова говорил: Как много желтых снимков на Руси, в такой простой и бережной оправе...

Милый мой человек! Я сохраняю твой снимок в углу этой бережной оправы, где стоит береза старая, как Русь.

Когда не будет памяти о нас, – ты говорил – тогда, что будет? Этот снимок, как сон столетий по буграм, отразится, где избы, березы и Божий храм. Безграничность времени.

Джакомо Леопарди, в своем стихотворении "Безграничность", будучи итальянцем, становится как бы совершенно русским по духу: Всегда был мил мне этот холм пустынный и изгородь, отнявшая у взгляда большую часть по краю горизонта... и молчанье неведомое, и покой глубокий я представляю в мыслях; оттого почти в испуге сердце... и вечность, и умершие годы времени, и нынешнее, звучное, живое, приходит мне на ум. И среди этой безмерности все мысли исчезают, и сладостно тонуть мне в этом море.

Я помню мои слова к тебе, может быть, по поводу стихов Леопарди. Я сказал тебе: почему итальянские пинии не должны быть и твоими, а твои березы – моими? Леопарди ведь не ставит никакой грани для людей в своем стихотворении. Разве не универсальна земля? Вера, искусство, звезды – разве не универсальны?

Ты долго думал, ты сразу не ответил мне тогда. Ты взялся за гармошку, куда-то посмотрел и снова положил гармошку на подоконник.

Слушай, старик, – неохотно обратился ты ко мне, и продолжил: – значит, ты хочешь объединить римскую империю с русской – что-ли? Нет-нет, не то я хотел тебе сказать... Ты хочешь господства – царства на земле... видимо, тебе Царства Небесного не хватает. Ишь-ты, какой демон...

Я с умыслом прерываю здесь мой рассказ о друге, чтобы еще собраться с мыслями и ждать крещенских морозов, ибо во время этих морозов стиралась грань между его жизнью и его смертью. Одну лишь деталь этой грани не могу здесь не зафиксировать:

Странная штука поэзия! Как верно она предвещает нам пути Господни. В крещенские морозы ты – то ли в шутку, то ли всерьез, собрался в безвозвратный путь. А руки твоей возлюбленной, твоей подруги жизни, как бы не хотели тебя отпустить: схватили они тебя мертвой хваткой. Её руки – не руки – глупо застыли на тебе, заснувшем. Мне Ольга, наша Фокина, время спустя, что-то неохотно объяснила, а глаза её были полны состраданием.

Не знаю, какой был вид у твоей возлюбленной тогда, в тот жуткий час, но я знаю наш вид при вести об ужасе: мы все застыли с глупым видом. Милый Коля, не сердись, что никого из нас не было тогда с тобою рядом. И дружба здесь бессильна. Никто тебя в тот миг не защитил, Россия сама не могла тебя защитить: она была занята, занята премиями. А тебе от лавров было жутко больно...

Мы, твои друзья, состарились с тех пор. Лишь ты остался молодым, как Пушкин, как Лермонтов, – Рубцов. И каждый раз, когда наступают крещенские морозы, кто-то тихо в храме молится о тебе. Это Русь, та самая старая женщина – Русь, которая никак не может быть делимой даже в бедствии и несчастьи.

 

* ВЕЧЕ. Независимый русский альманах. 53 вып. Мюнхен, 1994.

Анджело Де Дженти


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"