Уходящий 2016 год ознаменован двумя крупными литературными юбилеями: 250-летием со дня рождения Николая Михайловича Карамзина и 200-летием со дня кончины Гавриила Романовича Державина. По всей России и за рубежом проводились мероприятия в память великих писателей – научные конференции, выставки, чтения, творческие вечера.
Нам хотелось бы сегодня представить читателям две статьи, посвящённые этим столпам русской словесности, написанные также в юбилейный год – 50 лет назад – крупным богословом, писателем, профессором Свято-Троицкой духовной семинарии в Джорданвилле архимандритом Константином (Зайцевым; 1887 – 1975), и опубликованные в журнале «Православная жизнь» за 1966 год.
От публикаторов
***
Николай Михайлович Карамзин стоит монументальной фигурой у истоков современной Русской литературы, имевшей получить свой окончательный чекан в творениях Пушкина и его плеяды. Много условного в языке Карамзина, как и много в его облике «старомодного», но все же он не чужой для Русской литературы, окончательно сложившейся. Живым звеном стал Карамзин между эпохами Екатерининской и Александровской, принадлежа обеим и являя на себе нормальное, так сказать, «возрастное» изменение, возмужание того же естества. Не был Карамзин гением, опережающим век, – над ним возносящимся и обретающим общий язык со всем человечеством. Это был крупный, разносторонне одарённый человек, которому высокая моральная качественность облегчала возможность становиться, в хорошем смысле слова, «передовым», то есть лучшим из современников, от них не отрываясь. Он являл собою как бы высший предел возможных достижений, в области словесности и общественного сознания, доступных человеку, остающемуся плотью от плоти своего времени. Являясь в этом смысле оправданием этого времени, он одновременно с наибольшей яркостью и обличает его условность, его ограниченность, его тусклость духовную – и это именно потому, что даже в нём она наблюдается, при всей его исключительной моральной высококачественности. Молнией озарил и его декабрьский бунт, но это совпало уже с концом его дней и не могло оказать того глубокого отрезвляющего влияния, как это обнаружилось на всем русском обществе, – в частности, и на друзьях и единомышленниках Карамзина.
Деятельность Карамзина может быть разделена на три периода: учебно-подготовительный, литературный и исследовательски-исторический. Лучшую, зрелую часть своей жизни отдал он отечественной истории, на этом поприще лучше всего послужив Отечеству. До наших дней «История Государства Российского» высится «памятником нерукотворным», являясь не только предметом школьно-исторического изучения, но и обязательным для каждого образованного русского предметом духовно-культурного освоения. Что же касается «Примечаний», то они живут до-днесь, как обозрение источников, обойти которое не может ни один исследователь Русской истории. Живёт с нами Карамзин и как создатель языка, которым мы пользуемся. И ещё в одном качестве живёт он – быть может, наиболее почётном: как ни велика печать условности, на нём лежащая, а всё же учит нас всех Карамзин жить, являясь одним из основоположников русского национально-осмысленного консерватизма. Пусть ещё духовно до конца не просветлён этот консерватизм, но дано Карамзиным ему выражение уже достаточно сильное и убедительное, чтобы не только быть памятником воздействия на современников и на ход исторических событий, но и продолжать звучать назиданием и предостережением, нарочито веским, в ушах позднейшей общественности.
Биография Карамзина сливается с его литературной деятельностью: он всецело человек пера. И в этом огромно его значение, которое с особенной силой отмечено было Шевырёвым. «Мы не верим ни в нашу историю, ни в существование нашей литературы, ни даже в существование нашего языка, – писал Шевырёв. – Скоро дойдем мы до такого вопроса: «Есть ли Россия? Мы сами – не призрак ли?». Какой великий урок давал в этих условиях Карамзин самой своей личностью! Карамзин совершил два подвига в нашей литературе: во-первых, он освободил и утвердил первый независимое состояние литератора в нашем обществе, доказав, что можно и пером служить Отечеству; во-вторых, Карамзин показал нам единственный пример целой жизни, посвящённой одной мысли, одному труду, жизни, превращённой в один блистательный учёный и литературный подвиг. Первый из литераторов русских без послужного списка, Министр Истории Государства Российского, сам себе канцелярия, и правитель, и писец, и чтец, и работник, и зодчий, Карамзин, которому верно была возможность блестящая свои дарования облечь властью, мимо всех прельщений, мимо всех критик, голосов черни, ушёл в свой кабинет, в нём задал себе дело, вставал с ним, засыпал с ним, умер с ним...».
Родился Карамзин в семье симбирского помещика, предком своим имевшего татарского князька Карамурзу. Детские годы провёл он частью в Симбирске, частью в Оренбургских степях, где были земли у его отца. Лет четырнадцати отвезён он был в Москву и отдан в известный пансион Шадена. Общим с его сверстниками был начальный путь его жизни. Поступил он на военную службу. Конечно, стремился всей душой попасть в действующую армию. Это не удалось ему – и быстро остыл он к военному строю. С облегчением сняв с себя преображенский мундир, он уехал на родину. Около этого времени скончался его отец (1783-4 гг.). Несмотря на молодость, сумел Карамзин занять в местном обществе достойное положение – конечно, далёкое от интересов литературных. Извлёк его из этой среды И.П. Тургенев, деятельный член Новиковского «Дружеского общества», высоко-культурный человек, вошедший со всей своей семьёй в историю русского образованного общества. Известность приобрели два его сына, Александр, друг Пушкина, человек огромных все-европейских связей, чья переписка остаётся драгоценной летописью эпохи, и Николай, декабрист, спасшийся от наказания, так как пребывал за границей в момент бунта. Там он и остался, став политическим эмигрантом, и прославился изданной им на французском языке книгою «Россия и Русские». Сближение Карамзина с этой семьёй ввело его в круг новиковский, тем дав решительный толчок искавшим выхода горячим литературным его интересам. Не став масоном, Карамзин испытал в сильнейшей степени влияние масонской среды, по признаку, однако, не религиозных её устремлений, а, с одной стороны, как среды, культурно-квалифицированной, а с другой – как товарищества, объединённого заданиями нравственного усовершенствования. Глубоко не задумывался Карамзин над духовной природой этого мощного тогда в русском обществе течения и всеми силами своей души устремился на поприще литературы. Привыкал он уже и раньше играть пером. Теперь он взялся за него со всей присущей его натуре нравственной серьёзностью. То было время чтения по преимуществу, накопления знаний, расширения литературного опыта – и переводов. Друг его, благонамеренный И.И. Дмитриев, тогда именно с ним встретившийся, так характеризует его: «благочестивый ученик мудрости, с пламенным рвением к усовершению в себе человека». Таким был Карамзин, когда, в 1789 г., смог на длительный срок уехать за границу. Полтора года проводит он там, посещает Германию, Швейцарию, Англию, Францию. В итоге этого путешествия появляются его знаменитые «Письма Русского путешественника», помещенные в «Московском журнале», за издание которого взялся Карамзин непосредственно по возвращении в Россию.
Это – блистательное начало литературной карьеры Карамзина. Громаден был успех «Писем». Не нужно думать, однако, что это действительные «письма» – подобные тем, например, которые писал из заграницы Фонвизин. Сочинение Карамзина облечено лишь в форму условную писем, являясь по существу тщательно обработанным кабинетным литературным произведением, материалом к которому лишь послужили действительные письма, написанные из-за границы дружественной чете Плещеевых. Содержание «писем» оригинально по самому замыслу. Отправляется за границу 23-летний восторженный юноша. Чем живет его душа?
Мечтами обольщался,
Любил с горячностью людей,
Как нежных братьев и друзей...
Так определял впоследствии Карамзин свои тогдашние настроения, а мировоззрение своё сам же формулировал так: «Конец нашего века почитали мы концом главнейших бедствий человечества и думали, что в нём последует важное, общее соединение теории с практикой, умозрения с деятельностью». Открыта была душа его для впечатлений, и светом залита ослепительным перспектива жизни, в которую не без робости входит наш путешественник, готовый возвратиться, как добрый вестник, тщательно берегущий полноту откровений, обретённых в посещённых им странах. Книжно знакома ему уже была достаточно хорошо эта чужбина вожделенная. Владеет он свободно её языками. Жизнь европейская открывается; встречи возникают с выдающимися людьми. Ничего, ни малого, ни великого не опускает наш наблюдатель – и вот нанизывается цепь впечатлений, в которых ландшафт сменяется жанровой сценкой, а ответственная беседа с важным лицом – беглым разговором со случайным встречным. Всё это множество описаний неизменно прослоено, оживлено, насыщено личными переживаниями, тут же выкладываемыми – исповедь пред нами, неумолкающая, взволнованно-чувствительного сердца. Эти излияния только мешали позднейшему читателю воспринимать богатое предметное содержание писем, интерес для любого времени сохраняющее, но в ту эпоху, когда печатались эти письма, напротив того, пронизывающая их «чувствительность» пленяла сердца, и именно она делала содержание их особенно доходчивым. С жаром читали их. То, что овеяны они были ещё не растраченным духом века, делало их всем доступными и сообщало нарочитую привлекательность.
Личное знакомство энтузиаста-западника Карамзина с Европой совпало с историческими событиями, обнажившими бездну, над которой висела европейская культура: французскую революцию, в её первых, потрясающих воображение, этапах, увидел воочию Карамзин. Но медленным было отрезвление. Если, по свидетельству Сегюра, русские при известии о взятии Бастилии целовались в С.-Петербурге на улицах и «обнимались, точно их избавили от тяжелой цепи», и только острастка свыше, со стороны испуганного Двора, вызвала перелом настроений, то надо ли удивляться, что даже зрелище революционного Парижа не образумило юного Карамзина. В московском кабинете впоследствии не раз проходила собственная редакторская рука по готовимому к печати тексту писем, сглаживая и устраняя следы недавних впечатлений и настроений, даже на родной земле не сразу воспринятых как что-то неуместное и неоправданное. Но и с этими ретушами «Письма» – всецело XVIII век.
Литературный успех окрыляет Карамзина. Он много пишет на разные темы, и стихами и прозой, вырабатывая свой «карамзинский» стиль. Огромную популярность приобретает его повесть «Бедная Лиза» – незамысловатый рассказ о встрече сельской чистой девушки с городским повесой, приведшей к самоубийству обманутой. Избыток «чувствительности», нам претящей, в те времена, напротив, привлекал читателя, укрепляя лишь доверие к повествованию. Обнаружен был пруд, в который бросилась воображаемая Лиза – став любимым центром прогулок. Другие сочинения следуют, в которых Карамзин прививает русскому читающему обществу начала западного сантиментализма, а отчасти и раннего романтизма («Остров Борнгольм»). Печатается Карамзин в своём журнале; издаёт альманахи; вокруг него объединяются лучшие писатели эпохи. Сжимается он на короткие годы Павлова царствования, воспринятые им как царство мрака, чтобы с новой силой воспрянуть духом при воцарении Александра I, которого он восторженно приветствует, как продолжателя либеральных начал, возвещённых екатерининским «Наказом».
В 1802 г. Карамзин основывает журнал «Вестник Европы», поначалу двухнедельный, с заданием «развивать новые лучшие идеи, питать душу моральными удовольствиями и сливать её в сладких чувствах с благом других людей». Вместе с тем, должен был этот журнал «сообразно с своим титулом содержать в себе главные европейские новости в литературе и в политике, всё, что покажется нам любопытным, хорошо написанным, и что выходит во Франции, Англии, Германии и пр.». Так было положено основание типическому русскому явлению – т. наз. «толстому журналу». Мы не найдём в других странах чего-либо подобного. Целая серия возникала впоследствии в России, вплоть до падения её, журналов ежемесячных, из которых каждый, имея определённую идейную установку, своим заданием считал так обслуживать идейно-близкого читателя, чтобы ему дано было ВСЁ: в «толстом журнале» находили место все виды литературы и получали отражение все стороны жизни. На все свои запросы должен был найти ответы читатель – и именно под углом зрения той идейной установки, которая была присуща данному журналу. «Вестник Европы», с небольшим перерывом, просуществовал до конца России, являясь органом умеренного либерализма. Карамзин провёл чрез свой журнал много своих сочинений – в частности, тут напечатано было его знаменитое «Рассуждение о любви к Отечеству и народной гордости». Интерес к этому журналу был такой, что он стал коммерчески выгодным предприятием – явление новое в русской жизни. Но Карамзин пренебрёг возможностью прочно связать свою жизнь с этим столь успешным своим начинанием: в своём духовном росте он уже не получал полного удовлетворения на поприще изящной литературы и публицистики. Обострённый интерес у него появился к русской истории.
Карамзин и раньше уделял место темам народно-историческим («Наталья боярская дочь»). Теперь он, продолжая литературно обрабатывать подобные темы («Марфа посадница»), начинает составлять очерки чисто-исторические. Решив, наконец, посвятить себя всецело изучению русской истории, Карамзин обратился чрез известного покровителя образовательных начинаний, товарища министра народного просвещения М.Н. Муравьева, к Государю. Тот пошёл навстречу – и стал Карамзин российским «историографом», каковое звание не только давало Карамзину свободный доступ в государственные архивы, но связано оказалось и с известным «пенсионом», обеспечившим Карамзину возможность всецело отдаться, без заботы о хлебе насущном, новому призванию. Так, с конца 1803 г., началась плодотворнейшая эпоха жизни Карамзина – творение «Истории Государства Российского».
Приступая к своим историческим трудам, Карамзин не отдавал себе ясного отчёта в трудности этого начинания. Надо отдать ему справедливость: он не увлёкся лёгким для него, литературным лишь, использованием овладеваемого им материала, а стал на путь чёрной исследовательной работы. Так, «История» его становилась действительно учёным трудом, облекаемым лишь в изящную литературную форму. При чтении «Истории» неизменно чувствуется крепкая основа трудовым потом добытого и прочно освоенного знания, не только документально свидетельствуемого в «примечаниях», но и, нет-нет, обнаруживаемого в тексте выдержками из памятников, достаточно красочными, чтобы слиться воедино с художественным рисунком связного повествования.
Успех «Истории», когда она была напечатана (на средства Государя), превзошел все ожидания: учёный труд читался нарасхват. «Все, даже светские женщины, – писал юный Пушкин, – бросились читать историю нашего Отечества, доселе им неизвестную. Она была для них открытием. Древняя Россия казалась найдена Карамзиным, как Америка Колумбом». «В своём уединении прочёл я девятый том Русской истории, – писал Рылеев. – Ну, Грозный! Ну, Карамзин! Не знаю, чему больше удивляться: тиранству ли Иоанна или дарованию нашего Тацита». Батюшков писал:
И я так плакал в восхищеньи,
Когда скрижаль твою читал,
И гений твой благословлял
В глубоком сладком умиленьи.
Поэт Козлов писал так:
Так Русь Святая нам святей,
Когда Карамзина читаем.
Моральную силу «Истории» нарочито оттеняли и Пушкин и Жуковский. Первый сказал об «Истории», что она «есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека». Второй говорил об «Истории», что она есть «вечное завещание на веру в Бога, на любовь к благу и правде, на благоговение пред всем высоким и прекрасным».
Так говорили современники. «На открытие памятника историографу Н.М. Карамзину» вдохновенные строфы написал Н.М. Языков. Приведём начало их и заключение:
Он памятник себе воздвиг чудесный, вечный,
Достойный праведных похвал,
И краше, чем кумир иль столб каменосечный,
И тверже, чем литой металл!
Тот славный памятник, отчизну украшая,
О нем потомству говорит
И будет говорить, покуда Русь святая
Самой себе не изменит!
Покуда внятны ей родимые преданья
Давно скончавшихся веков ;
Про светлые дела, про лютые страданья,
Про жизнь и веру праотцов;
Покуда наш язык, могучий и прекрасный,
Их вещий, их заветный глас,
Певучий и живой, звучит нам сладкогласно,
И есть Отечество у нас.
Великий подвиг свой он совершил со славой!
О! сколько дум рождает в нас,
И задушевных дум, текущий величаво
Его пленительный рассказ,
И ясный и живой, как волны голубые
Реки, царицы русских вод,
Между холмов и гор, откуда он впервые
Увидел солнечный восход!
Он будит в нас огонь прекрасный и высокий,
Огонь чистейший и святой,
Уже недвижный в нас, заглохший в нас глубоко
От жизни блудной и пустой,
Любовь к своей земле. Нас, преданных чужбине,
Красноречиво учит он
Не рабствовать ее презрительной гордыне,
Хранить в душе родной закон,
Надежно уважать свои родные силы,
Спасенья чаять только в них,
В себе, – и не плевать на честные могилы
Могучих прадедов своих!
Бессмертен Карамзин! Его бытописанья
Не позабудет русский мир,
И памяти о нем не нужны струн бряцанья,
Не нужен камень иль кумир:
Она без них крепка в отчизне просвещенной…__
Но слава времени, когда
И мирный гражданин, подвижник незабвенный
На поле книжного труда,
Венчанный славою, и гордый воевода,
Герой счастливый на войне,
Стоят торжественно перед лицом народа
Уже на ровной вышине!
Карамзин успел написать 12 томов своей «Истории», доведя ее до 1611 г. В предисловии он так говорит о поставленном им себе задании: «История есть в некотором смысле священная книга народов, главная и необходимая, зерцало их бытия и деятельности; скрижаль откровений и правил; завет предков к потомству; дополнение, изъяснение настоящего и пример будущего. Правители, законодатели действуют по указаниям истории и смотрят на её листы, как мореплаватели на чертежи морей. Мудрость человеческая имеет нужду в опытах, а жизнь кратковременна. Должно знать, как искони мятежные страсти волновали гражданское общество и какими способами благотворная страсть ума обуздывала их бурное стремление, чтобы учредить порядок и согласить выгоды людей и даровать им возможное на земле счастье. Но и простой гражданин должен читать историю. Она мирит его с несовершенством видимого порядка, как с обыкновенным явлением во всех веках; утешает в государственных бедствиях, свидетельствуя, что и прежде бывали подобные, бывали и ужаснейшие, и государство не разрушалось; она питает нравственное чувство, праведным судом своим располагает душу к справедливости, которая утверждает наше благо и согласие общества... Если всякая история бывает приятна, даже и неискусно написанная, говорит Плиний: тем более отечественная. Истинный космополит есть существо метафизическое, или столь необыкновенное влияние, что нет нужды говорить о нём, ни хвалить, ни осуждать его. Мы все граждане – в Европе и в Индии, в Мексике и в Абиссинии; личность каждого тесно связана с Отечеством: любим его, ибо любим себя... Всемирная История великими воспоминаниями украшает мир для ума, а российская украшает Отечество, где живём и чувствуем. Сколь привлекательны берега Волхова, Днепра, Дона, когда мы знаем, что в глубокой древности на них происходило! Не только Новгород, Киев, Владимир, но и хижины Ельца, Козельска, Галича делаются любопытными памятниками, и немые предметы красноречивыми. Тени минувших столетий везде рисуют картины пред нами».
Как эти рассуждения далеки от тех, которыми проникнуты были «Письма»! «Всё народное ничто пред человеческим», – писал тогда Карамзин. Уже в «Вестнике Европы» звучат иные ноты: отказом от космополитизма, ярким и убеждённым, явилось опубликованное там «Рассуждение о любви к Отечеству и народной гордости». Карамзин различает здесь три вида любви: физическую, нравственную и политическую. Последняя сливается в его представлении с народной гордостью, с осмысленным патриотизмом, который есть любовь к славе и благу Отечества. В своей «Истории» Карамзин делает дальнейшей шаг. Он не только заставляет звучать в сердцах читателей струны всех трёх видов любви к Отечеству, не пренебрегая «чувствительностью» и тем постоянно возгревая сознание народной гордости и славолюбие. Особый оттенок придаётся всему изложению исключительной внимательностью к началу нравственному. История обращается в совестный суд в новых формах, под пером Карамзина, возрождая традицию летописания. Пусть критерий изменился, утратив благодатную простоту ничем не замутнённого церковного сознания: под покровом, порою с особой тщательностью декорированным и несколько поэтому искусственным, под внешней красивостью, под морализированием отвлечённым, подпочва ощущается (пусть даже для самого автора это остаётся чем-то не до конца осознанным) – тысячелетней давности. Историческая Россия пленила в добрый плен сантиментального западника, пронизанного всеми ядами екатерининского века. Проходя чрез призму прошлого, добросовестно изучаемого, луч разума карамзинского – радикально видоизменялся сам.
Это придавало особую силу «Истории Государства Российского», как фактору русского общественного развития, ибо этим устранялись не только явное фальсифицирование и подмена, но и искажающая стилизация духовной природы изображаемого. Отсюда возникло и нечто ещё иное: вырастал некий новый Карамзин, как политический идеолог, как создатель нового национально-государственного мировоззрения, продуманно-консервативного. Если же мы учтём высоконравственный облик Карамзина, то станет нам понятным, что не мог Карамзин оставаться только в роли «историографа», погружённого в прошлое. Он счёл себя вынужденным и на современность перенести им воспринятое – становясь (снова) публицистом и (впервые) политическим деятелем, раскрывающим пред русским обществом и его ведущими силами целое новое исповедание веры. Оно получило яркое выражение в «Записке о древней и новой России», представленной Государю в 1811 году в противовес дорогим Царю либеральным взглядам, находившим своё лучшее и благороднейшее воплощение в Сперанском, который, к слову сказать, в ином плане, несколько позже, в ещё более глубокой форме пережил аналогичное Карамзину «обращение». В отличие от Сперанского, жившего духовной жизнью интенсивной и сумевшего на своём внутреннем пути не пасть жертвой господствовавшего в его среде безблагодатного мистицизма (что смог распознать и что нам поведал такой авторитет, как еп. Феофан Затворник), Карамзину, по самой его натуре, легко было избегать недобрых чар как масонства, так и протестантской мистики, но, в существе своём, он оставался чужд воздействию сколько-нибудь глубокому и мистики истинной. Поэтому в «Записке» нечего искать духовного подхода к нашему и прошлому и настоящему: до конца не уразумел, в этом смысле, Карамзин ни Исторической России, в целом, ни той трагедии духа, которую переживала Императорская Россия в её сопоставлении со Святой Русью. Он мыслил категориями иного порядка – бытового, общественного, государственного, национального, подчиняя всё идеалу «Отечества», как нравственной ценности всеопределяющей. «Дух народный составляет нравственное могущество государств, подобно физическому, нужное для твердости. Сей дух и вера спасли Россию во время самозванцев. Он есть не что иное, как привязанность к нашему особенному, – не что иное, как уважение к своему народному достоинству... Любовь к Отечеству питается сими народными особенностями, безгрешными в глазах космополита, благотворными в глазах политика глубокомысленного... Государство может заимствовать от другого разные полезные сведения, не следуя ему в обычаях. Пусть сии обычаи естественно изменяются, но предписывать им уставы есть насилие... С приобретением добродетелей человеческих, мы утратили гражданские... Мы стали гражданами мира, но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России». Вот – идеология Карамзина, высшей ценностью готовая воспринять «гражданина России».
«Записка» была актом немалого гражданского мужества. Ещё большего потребовало «Мнение русского гражданина», поданное Александру в 1819 году в ответ на его готовность восстановить Польшу, как особое королевство. «Вы думаете, – писал Карамзин Государю, – восстановить древнее королевство Польское, но сие восстановление согласно ли с законами государственного блага России? согласно ли с вашими священными обязанностями, с вашей любовью к России и с самой справедливостью?.. Можете ли вы с мирною совестью отнять у нас Белоруссию, Литву, Волынию и Подолию, утвержденную собственность России еще до вашего царствования? Не клянутся ли государи блюсти целость держав? Сии земли уже были Россиею, когда митрополит Платон вручил вам венец Мономаха, Петра и Екатерины, которую Вы сами назвали Великой... Вы, любя законную свободу гражданскую, уподобите ли Россию бездушной, бессловесной собственности?».
Трудно сказать, во что бы вылилось умоначертание Карамзина после того, как он пережил 14 декабря, которое, по замечанию близкого Карамзину кн. П.А. Вяземского «было, так сказать, критикой вооружённой рукой на... Историю Государства Российского». «Я – мирный историограф (писал Карамзин, под свежим впечатлением бунта), алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного способа прекратить мятеж». Было ли здесь лишь проявление «любви к Отечеству и народной гордости»? Способны ли были проснуться в душе Карамзина такие чувства, которые сделали бы невозможной в устах его фразу о том, что он в душе – республиканец? Способен ли был он вернуться в Отчий дом свой, оставив всё, им «на стране далече» обретенное – за его порогом? На эти вопросы никто не ответит. Для нас остаётся Карамзин, каким мы его знали, западником, приявшим Россию Историческую, какой её нам дал Господь, и ставшим её верным и изобразителем и охранителем, но личность свою с ней слить не смогшим, а потому до конца и в её дух не проникшим...
Тяжко захворал Карамзин. Доктора предписали ему переменить климат. Новый Государь приказал приготовить фрегат, чтобы доставить его в Марсель, и особым рескриптом выразил ему своё расположение, одновременно щедро обеспечив его и его семью. Воспользоваться этим уже не смог Карамзин. 22 мая 1826 г. он скончался, оставив по себе у всех, его знавших, и, в частности, у Государя память, исполненную глубочайшего благоговения.
В заключение надо оттенить высокое место, которое занял Карамзин в истории русского языка. «Слог его изумил читателей, – писал Греч, – подействовал на них, как удар электрический». Это был язык – «свой» для общества, впервые им обнаруживаемый в обличии литературном: «приятный слог прозы, близкий языку общества», как отмечал Гнедич. Карамзин в своих «Письмах Русского Путешественника» так говорил о русском языке: «В самородном богатстве своём, почти без всякого чуждого примеса, течёт, как гордая река величественная – шумит, гремит – и вдруг, если то надобно, смягчается, журчит нежными ручейками и сладостно вливается в душу, образуя все меры, какие заключаются только в падении и возвышении человеческого голоса». Эта характеристика, особенно во второй её части, относится именно к тому языку, который создан был Карамзиным. Пушкин так мог формулировать заслугу Карамзина: «Схоластическая величавость полуславянская, полулатинская сделалась было необходимостью: к счастью, Карамзин освободил язык от чуждого ига и возвратил ему свободу, обратив к источникам народного слова». Был, конечно, привкус в прозе Карамзина, претящий нам сейчас. Его не мог не ощущать Пушкин. На вопрос: «Чья проза лучшая в нашей литературе?» – он называл имя Карамзина. И всё же говорил: «Я не люблю видеть в первобытном языке нашем следы европейского жеманства и французской утончённости – грубость и простота ему больше пристали». Это был преходящий оттенок, чуждый налёт, не колебавший значительности достигнутого, и с истинным энтузиазмом воспринимали карамзинское дело в области языка лучшие люди его поколения. Вокруг А.С. Шишкова объединялись сторонники старины. Была доля правды, и большая, в их сетованиях. «Язык есть мерило ума, души и свойств народных», – говорил Шишков. Увлечение иноземщиной, боялся он, привьёт развратные нравы – «наклонность к безверию, к своевольству, к повсеместному гражданству, к новой и пагубной философии». Явным, однако, преувеличением было говорить, как то делал Шишков, будто «Славянский и русский язык есть одно и то же». А попытки его прививать славянские неологизмы вызывали только смех и вошли в историю языка, как чудачества. Исторической задачей было создание Русского языка, способного выражать в свободной и непринуждённой форме новые, впервые освояемые богатства, – всё, чем жила и цвела душа образованного русского человека, открывавшаяся для нового мира идей, чувств, настроений. В период острой борьбы между стариками, объединявшимися для пения гимнов «славянщине», и молодыми, бодро смотрящими вперёд, начинающий Карамзин готов был пропасть рисовать между русским прошлым и богатыми перспективами настоящего. «Связь между умами древних и новейших россиян прервалась навеки... Хорошо писать для россиян, но лучше писать для всех людей...». Зрелый Карамзин примирился с Шишковым, как победитель, готовый сглаживать былые крайности. Некий переходный характер имеет язык Карамзина, как и всё его творчество, и мог с известным основанием Белинский говорить о «карамзинском» периоде русской литературы, сменившим «ломоносовский» и предварившим «пушкинский». То было обрусение западной стихии, в котором подражательность уступала место моменту уже творческому – органическому освоению обретённого. Внешнее выражение получил этот процесс «освоения» в лингвистическом творчестве Карамзинском – весьма удачливом. Если образцами лингвистической безвкусицы и бестактности остались попытки Шишкова в язык ввести славянского корня неологизмы, то карамзинские новизны с места становились органической частью языка, и мы, пользуясь ими, и не подозреваем, кто был их творцом. Можно составить длинный их список. Приведём некоторые из них: будущность, обдуманность, промышленность, развитие, общественность, человечность, влюблённость, усовершенствованный, общеполезный, моральный, интересный, трогательный, утончённый, занимательный, влияние, оттенок, начало, образ (как поэтическое изображение).
Если пожелать в краткой формуле схватить существо «карамзинского» дела, в его конечных достижениях, то можно сказать так: сын восемнадцатого века, Карамзин, своим созревшим, но всё же «западническим» сознанием, на новом, им созданном языке, сумел не только отобразить Историческую Россию, впервые освояемую этим сознанием, но и исповедать, в отношении её, идеологию не только национально-государственного, но отчасти и церковно-осмысленного консерватизма.
Архимандрит Константин (Зайцев)
Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"