– Почему никто не поёт? – Фёдор Ильич окинул взглядом упрямо молчавших пятиклассников, в сердцах стукнул кулаком по аккордеону. Трофейный немецкий «Weltmeister» глухо вздохнул от удара, издал мстительное шипение.
– Я последний раз спрашиваю, почему никто не поёт? Почему я не слышу ваших голосов?
– И не услышите… – Долговязый, стриженный налысо пятиклассник Колька Ледок, набычившись, встал, посмотрел на учителя немецкого языка.
– Тебе, Николай, сколько лет? – стуча по полу деревянной ногой, подошёл к Ледку Фёдор Ильич. – Ты что это себе позволяешь?
– Шестнадцать мне скоро, – басовитым голосом ответил Колька. – А то, что я в пятом классе, так я тут ни при чём.
Фёдор Ильич засунув левую ладонь за солдатский ремень, помолчал. Затем припадая на одну ногу и придерживаясь правой рукой за парты, прошёл к учительскому столу. Резко повернулся к классу.
– Значит ты ни при чём? А кто ж тогда при чём – может, вот эта моя нога? – Учитель стукнул себя кулаком по деревянному протезу.
– Фрицы, вот кто! – вскочила из-за парты худенькая, едва достававшая Кольке до плеча, девчонка. Фёдор Ильич, тяжело вздохнув, вынул из кармана кисет, направился хромающей походкой к двери:
– Ташкова, считай вслух до ста двадцати.
Едва за учителем закрылась дверь, как Колька Ледок со своим дружком Михой демонстративно достали из кармана махорку, начали сворачивать себе козьи ножки.
– Вы что? – прекратив счёт, испуганно поглядела на них Варька Ташкова. – Совсем с ума спятили?
– А чего он носится со этими фрицами?
В классе стало шумно. Перебивая друг друга, каждый хотел высказать своё мнение: нужно или не нужно им петь фашистские песни, тем более громко, как того требует учитель. Варька Ташкова совсем забыла о том, что велел ей делать Фёдор Ильич, но вскоре вспомнила, продолжила: семьдесят пять, семьдесят шесть… Но голоса её никто не слышал. Мальчишка в мешковатой, выливнявшей гимнастёрке, подскочив к аккордеону, начал замазывать чернилами блестящие нерусские буквы на инструменте.
– Сто двадцать! – крикнула во весь голос Варька.
Вошёл Фёдор Ильич.
Он примирительным взглядом окинул притихший класс, положил руку на аккордеон:
– Знаете, ребята, что я вам скажу? – И тут он увидел вдруг измазанные чернилами немецкие буквы. Чернила были самодельные, сваренные из подсолнечной шелухи, и поэтому полностью скрыть надпись они не могли. Они только образовали на аккордеоне грязные потёки и запачкали его пятнами.
При виде такого художества начало также покрываться красными пятнами и лицо Фёдора Ильича. Класс замер. Все ожидали только одного: сейчас учитель крикнет: «Кто посмел это сделать?», затем заставит безобразника или, скорей всего, дежурного смывать чернила с блестящего чужеземного инструмента, а после этого…
Но всё вышло совсем по-другому.
– Гуськов, – стараясь быть как можно спокойнее, произнёс Фёдор Ильич, – твоя работа?
Лёнька Гуськов, гремя мадьярскими сапогами сорок третьего размера, порывисто выскочил из-за парты:
– Да! Да! Моя! – И он поднял кверху ладони, все в чернильных пятнах. – Вот вам мой «хенде хох»! Я давно хотел это сделать!
– Садись.
– Они забрали у нас всё!– не слыша учителя, продолжал кричать Лёнька. – Они хату нашу спалили!
Фёдор Ильич, даже не пытаясь остановить ученика, молча, с волнением на лице, ходил между партами. Наконец Лёнька умолк.
– Я ведь в плену немецком был, – тихо сказал учитель. – Два года провоевал – ни одного ранения, ни одной царапины на теле, а вот под Харьковом не повезло мне – тяжело ранило, и еле живого, без сознания, зашвырнули меня немцы в телячий вагон и отправили в лагерь для военнопленных. Там я ихнему языку и выучился. Теперь вот – вас учу.
– А зачем нам песни эти гадостные нужны? – спросил недовольно Лёнька. – Русских песен у нас нету, что ли?
Фёдор Ильич положил руку на меха аккордеона, задумчиво потёр пальцем переносицу:
– Хватит у нас русских песен, пой – не хочу. Да только я расскажу вам сейчас про то, как нас в плену обучали немецкому языку. А обучали таким макаром – загоняли всех в один барак и давай два часа кряду с нами заниматься. Готовили для отправки на военный завод, а там без знания языка никак. И что самое интересное – всё это происходило под музыку, потому что так, говорили немцы, легче запоминаются иностранные слова. Да я и сам понял, что легче, потому и вас учу таким манером.
– Так манер-то фашистский! – удивлённо произнесла Клавка, девчонка, сидящая позади Ледка. – Зачем он нам?
Фёдор Ильич нахмурился:
– Какой бы он не был, лишь бы нам на пользу. Война-то с Германией хотя и завершилась, но успокаиваться нам пока ещё рановато. И вы, ребята, должны с полной ответственностью относиться к изучению языка нашего недавнего врага. А что касаемо вот этого… – учитель кивком головы указал на испачканные чернилами буквы, – так подобный случай произошёл и со мной. В плену.
Лёнька Гуськов облегчённо вздохнул: Фёдор Ильич собирается говорить не о нём, а о войне.
– В лагере, где нас содержали, – продолжил учитель, – на стене барака были написаны по-немецки слова «Едэм дас зайн», что означает – «Каждому своё». И когда нас, голодных, оборванных, выстраивали напротив этой надписи холёные, откормленные немцы, ненависти нашей не было предела. И решил я во что бы то ни стало замазать это «Едэм дас зайн» грязью.
В классе воцарилась непривычная тишина, а Лёнька Гуськов даже вытянул шею и привстал.
– И вот однажды ночью, когда охранники отмечали какой-то праздник, мне удалось незаметно выйти из барака… – Фёдор Ильич вынул из кармана кисет, сжал его в кулаке, затем снова положил обратно. – На улице был мороз, но не сильный – обычная промозглая погода, какая бывает в конце зимы. В общем, грязи найти было не трудно – трудно было дотянуться до надписи, уж больно высоковато она располагалась. И тогда начал я хватать комья земли и швырять их в ненавистные буквы… – Фёдор Ильич показал, как он это делал, даже несколько раз оглянулся по сторонам. – Вот. А потом вернулся я в барак и лёг спать. Но нашёлся среди нас какой-то подонок, он-то меня и выдал …
– И что? – почти в один голос спросили посерьёзневшие мальчишки и девчонки.
– Первым делом, избили – немцы на это большие мастера! – потом заставили очистить надпись, а дальше… Дальше – поставили они меня босиком на снег и держали так, пока не упал я с обмороженными ногами… Очнулся в бараке, на полу. Кинулись ко мне товарищи, начали растирать мне тряпками ноги, да что толку… Стали они пухнуть, болеть нестерпимой болью, а потом и вовсе – пальцы ничего не стали чувствовать и почернели. Лечить меня никто не лечил, спасибо хоть за то, что на работу перестали гонять. Решили, видно, пускай себе лежит, подыхает… А через неделю освободили нас. Меня сразу на операцию, «гангрена, – слышу, – гангрена…», и оттяпали мне сразу же доктора правую ногу, а на левой – лишился я пальцев…
Фёдор Ильич с минуту помолчал, затем карандашом постучал по протезу, посмотрел на Лёньку:
– Вот тебе и надпись.
Лёнька, смутившись, взял тряпку, лежавшую возле доски, подошёл к аккордеону. Фёдор Ильич, одобрительно кивнув головой, поднялся и, тяжело ковыляя деревянной ногой, направился к двери.
– Ташкова, до ста двадцати! А как приду – «Им гартен, им гартен»... Вот так-то.
И Ташкова начала добросовестно отсчитывать время.
Вячеслав Колесник
Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"